Жилье, как и сама жизнь этого человека, разделено на две части. Пятистенный дом разрезан переборкой пополам. Жилая половина совсем крестьянская. К русской печи прижалась деревянная кровать с подушками в пестрых ситцевых наволочках. У двери на гвоздях — хомут, сбруя, пила. Старый полушубок свисает с полатей. Возле большого стола — самодельные стулья, лавки. В простенке в черных рамках фотографии родичей: бородатые коренастые мужчины с напряженными лицами, женщины в сатиновых жестких, будто бы стеклянных, кофтах, солдаты смедалями, вытянувшиеся по стойке «смирно». Меж пестрядинными дорожками проглядывают белые, чисто выскобленные полы. За занавеской возле печи верстак, с которого хозяин дома не торопясь прибирает сейчас инструмент.
За дощатой, не доходящей до потолка переборкой, — как говорили в те дни «на чистой половине», — изба имеет совсем иной вид. Это жилье сельского интеллигента, человека со скромным, но хорошим вкусом. Полки с книгами режут комнату поперек. У окна, выходящего во двор, письменный столик. На нем, под старинной лампой с зеленым козырьком, рукописи и томик Белинского, раскрытый на статье о Кольцове. В простенках — фотографические портреты Толстого и Горького, оба с дарственными надписями. Чувствуется, что хозяин любит порядок, чистоту. Книги уложены аккуратнейшим образом. Как в библиотеке, авторы выстроились строго по алфавиту. Многие томики с дарственными надписями.
Пока я все это разглядываю, у печки звонко грохочет сброшенная охапка дров. Тихо ступая в валенках, поэт появляется в дверях. Щеки, лоб разрумянились на морозе. На лохматых бровях и ресницах бисеринки оттаявшего инея.
— Богатствами моими интересуетесь? Есть, есть что посмотреть. — Своей большой рукой он как-то очень бережно снимает с полки том Толстого, раскрывает, показывает размашистую надпись: — Видите? Бывал я у НЕГО. ОН ко мне хорошо относился, — хозяин дома как-то особенно произносит «него», «он», словно пишет эти слова большими буквами. — Перед тем как из города в деревню сюда вернуться, а это уж, поди-ка, лет тридцать пять тому назад было, приехал я к НЕМУ. ОН долго ходил со мной по парку, все расспрашивал, как да почему бросаю город, почему меня к хлебопашеству тянет и не забыл ли я крестьянского дела… Очень ОН одобрил, что я к сохе возвращаюсь, и книгу вот надписал: «Поэту-пахарю Спиридону Дрожжину от Льва Толстого. Дружески»… Видите?
Рассматриваю автографы Толстого, Горького, Леонида Андреева, Глеба Успенского, Гаршина, Златовратского, и, пока я занимаюсь интересным этим делом, хозяин задумчиво говорит:
— Полагаю, нет такой второй литературы, как русская, — ширь, размах. Ведь как прежде писали! А сейчас бывает… Вот тут один теперешний, летом мне книжку прислал…
Говоря это, поэт отправляется к тому месту полки, где выстроились авторы на букву «П». Я холодею, начиная догадываться, о какой книжке идет речь. И в самом деле, он извлекает мой тощий труд со столь претенциозным названием. Все это я вижу как в худом сне, а главное — проснуться нельзя и деться некуда.
— Прислал вот. Надписал: «Вам на суд», — безжалостно продолжает хозяин. — Читал, читал — ничего не пойму, какой уж тут суд — вот ведь как написал. Может быть, его, как араба какого, сзаду наперед читать надо… Балуются вот, а на тетрадки ребятишкам бумаги не хватает…
Я смотрел на своего грозного судью и все старался понять, узнал он меня или не узнал. Может, и сцену эту разыгрывает нарочно. Но на старческом лице, обрамленном серебряными волосами, ничего, кроме простодушного недоумения. Должно быть, когда я представился, он не расслышал моей фамилии. Собеседник и автор столь безжалостно раскритикованной книжки явно были для него разные люди.
Что греха таить, заходить с ним в кабинет я больше не решился. Обосновавшись в жилой половине избы, мы долго и не без удовольствия слушали, как из жерла трубы старого граммофона Вяльцева, Варя Панина и другие уже давно умершие знаменитые певицы пели романсы и песни, написанные на тексты хозяина дома. Их оказалось много, простых, бесхитростных дрожжинских текстов, переложенных на музыку и запечатленных на старых, заигранных пластинках. Поэт вместе со мной растроганно слушал старые, сипящие и трещащие мелодии. Расшевеленный воспоминаниями, он трубным, хрипловатым голосом читал свои старые и новые стихи. В числе их прочел и только что в ту пору написанное, неопубликованное и даже еще не законченное: