Все круто изменилось, когда я совершенно неожиданно и по совершенно непонятным ей причинам вдруг свернул с надежной, проторенной дороги и ринулся в сторону, в дикие заросли, чтобы углубиться в полную красот и опасностей непроходимую чащу. Понять все это было ей тем труднее, что я почти не посвящал ее в мою работу. Ей оставалось только догадываться, что за ней кроется нечто таинственное и угрожающее. Помню, с каким глубоким и немым упреком она показывала мне огромные счета за электричество — результат моих полуночных бдений на чердаке. Растолковать ей, почему я должен был все это делать, почему для меня потом уже не могло быть возврата, оказалось бы задачей невыполнимой. Естественно, что, помимо доктора Бендера, ни у кого не было серьезных оснований для тайного опасения, будто я и впрямь спятил. Может быть, она была убеждена в этом даже больше, чем сам доктор Бендер. Конечно, она этого не высказывала, сидя у моей кровати и прикладывая к заплаканным глазам носовой платочек. Она спросила только: "Роберт, что же теперь будет? Что ты собираешься делать?" "Пока что — ждать", — ответил я уклончиво и попробовал улыбнуться.
Потом мне пришло кое-что в голову. "Не заходил ли к тебе Крюгер? — спросил я.- Или, может быть, ты получила от него какие-нибудь вести?"
Жена отрицательно покачала головой:
"Нет, ничего". Она проговорила это тоном, в котором ясно слышалось: "К счастью, ничего!"
Я отвернулся и посмотрел в окно, сквозь которое в комнату проникал бледный луч осеннего солнца. Мне показалось, что стекла очков внезапно помутнели. Я снял их, тщательно протер кончиком простыни. Значит, так-таки ничего!..
Жена заговорила о том, что чердак опечатали и ей теперь приходится сушить белье в саду. Но я уже почти не слушал.
— Как поживает мать? — спросил я, чтобы что-то сказать.
— В смысле здоровья лучше, чем когда бы то ни было, — ответила жена не без раздражения, словно считала хорошее здоровье и самочувствие просто неприличным для членов нашей семьи в теперешних обстоятельствах. — Сама я стараюсь носа на улицу не показывать, а твоя мать, что ни день, вылезает теперь из своей комнаты на свет божий и толкует всему Грюнбаху, как подло было сажать сына в тюрьму! Говорит, что плату за учение он, мол, вносил исправно и отметки хорошие. А что тот, кто обвинил его в подлогах и мошенничестве, сам прохвост или завистливый дурак. Ты ведь знаешь, у нее все в голове перепуталось. Будем надеяться, что она не навлечет на нас еще новых неприятностей. Если я пробую ее успокоить, она огрызается: "Ничего ты не понимаешь!" Мне она и слова сказать не дает,
Этот рассказ о матери меня чуть-чуть утешил; я даже улыбнулся про себя.
В этот момент вошла сестра и объявила:
"Четверть часа истекли. Фрау Вульф, вы должны уходить".
Говоря откровенно, я даже обрадовался, так как не мог придумать, о чем нам еще поговорить, не касаясь при этом неприятных частностей.
И уж только после ухода жены, когда я вспоминал наш разговор, снова стало очень жаль ее. Как много пришлось ей выстрадать, пережить затаенную тревогу после моей неудачной поездки во Франкфурт! Ведь перемены, происшедшие после этой поездки в моей жизни и моем характере, были ей заметнее, чем кому-либо другому.
А может, после неудачи у промышленников мне вообще следовало бы отказаться от дальнейшей борьбы? Кое-кто, возможно, так и рассудил бы, но тогда я не заслуживал бы звания ученого. Конечно, я был сильно обескуражен, временами близок к отчаянию, но сдаваться желал менее, чем когда-либо. Совсем наоборот: я становился все более желчным, раздражительным, по и более упорным. Отчасти из упрямства и уязвленной гордости, чтобы показать, кем они пренебрегли, отчасти из подлинного энтузиазма исследователя. Постоянные мысли о трудностях и лишениях расшатали мои нервы; раз или два я даже обошелся с женой так непростительно грубо, как никогда не позволял себе за все годы совместной жизни. Но я уже достиг в работе той ступеньки, с которой мне, будто ясновидящему, уже чуть приоткрылась тайна будущего открытия. Всей его грандиозности я, конечно, предугадать не мог. Но никогда и ни за что не променял бы я моего тогдашнего, казалось бы, мучительного состояния на прежнюю спокойную и монотонную жизнь. Мою тогдашнюю одержимость научной идеей можно было бы сравнить, пожалуй, только с амоком.
Важнее всего было добыть денег. Поскольку читатель этих строк уже мог составить себе довольно точное представление о нашей жизни и круге знакомств, его не удивит, что в качестве единственного выхода я мог подумать только о Нидермейере. С мрачным юмором воскресил я в памяти свой пророческий сон: как я, упав перед Нидермейером на колени, вымаливал у него одну марку! И вот как-то в полдень я явился к нему в контору. Для этого мне пришлось заранее взять в институте служебное поручение и с высунутым языком накрутить на велосипеде шестнадцать километров, отделявших город X. от Грюнбаха.