И теперь, среди этой тишины, когда все было похоже на сон и в особенности звездное, очень высокое небо, совсем в другом свете представилась Констанции ее молодость, которую она не замечала до сих пор. Ничего не замечала, ни звезд, ни цветов, была хмурая, вялая, точно какая-то пелена застилала глаза. Теперь пелена опала, и все, о чем редко и несбыточно мечталось, что порой открывалось только в музыке, окружило ее, охватило, как сильные объятия юноши, сидящего рядом с ней. Расстаться с ним? Для чего? Чтобы снова сделаться подозрительной, скучной и смотреть на мир сквозь пелену? И кто сказал, что они не подходят друг к другу? Музыка, молодость, все будущее в их руках… И ей захотелось вознаградить Фридерика за прошедшие потерянные дни, омраченные ее нечуткостью и притворством. Все было в ее власти, и она понимала это……Где-то далеко пробили часы.
– Надо идти, сердце мое! Уже поздно! – Она поднялась.
– Нет!
Он упал на колени, прямо на траву.
– Скажи только – и я никуда не уеду, я останусь…
И вдруг ей стало страшно от сознания, что сейчас, через минуту, что-то бесповоротно решится. Стоит ей сказать слово – и вся ее жизнь изменится. Ощущение безграничной власти над его судьбой, которое опьяняло ее несколько минут тому назад, почти ужаснуло ее. Счастье! Это было слишком близко. У нее не хватило сил встретить его лицом к лицу.
– Нет, пан Фридерик, вам необходимо уехать! Это ваш долг. И мне… пора!
Она быстро пошла по аллее к выходу. Теперь она стала прежней Констанцией, какой была до встречи в костеле. Он шел рядом и не решался взять ее под руку. Волшебный час ее чуткости, кротости, их сердечной близости прошел. Лишь у самой калитки она остановилась и порывисто обняла его. На прощание… Ее ресницы были влажны. – Не надо меня удерживать, – сказала она, – и не надо провожать. – Он не слыхал ее шагов, услыхал только стук калитки.
Глава десятая
Было решено, что Фридерик уедет в сентябре. Он машинально готовился к отъезду и не верил, что уедет. Второй, ми-минорный концерт был закончен и отдан во власть переписчикам и оркестрантам. Но Шопена занимала только «Агнесса» Паэра – опера, в которой Гладковская получила главную роль для дебюта.
Он проходил с Констанцией всю ее партию и с тревогой убеждался, что нельзя было придумать более трудного испытания для певицы, выступающей впервые. Опера была не из лучших, а вставная ария, сочиненная Соливой для пущего эффекта, была и трудна и маловыразительна – сплошные колоратурные украшения. Талант Констанции подсказывал ей, что можно одухотворить и сделать милым даже в этой показной и холодной партии. Но она боялась, что ее «своеволие» расхолодит публику. Ведь не от отдельных знатоков, а от большинства зависела судьба дебютантки. Поэтому Гладковская не знала, на чем остановиться и как, собственно говоря, петь. К несчастью, пан Солива, замученный хлопотами и волнениями, как раз в самые последние дни утратил присущие ему уверенность и бодрость духа, раздражался и не желал ничего советовать.
Фридерик поддерживал Констанцию в ее трактовке и внушал ей, что артист должен прежде всего быть смелым. – Да, но как они отнесутся? – в сотый раз опрашивала она. – Они отнесутся так, как вы им повелите, вот и все!
Совсем иначе обстояло дело с Волковой. Она тоже волновалась, но у нее не было никаких сомнений относительно того, что следует делать. Прежде всего она позаботилась о своем туалете и на премьеру явилась во всеоружии. Сознание собственной красоты и привлекательности придавало непринужденность и грацию ее движениям. Правда, голос звучал у нее резко и не совсем чисто, особенно в первом действии. Она не решилась воспользоваться советом Генриетты Зонтаг – не форсировать звук. Но недостатки пения не помешали ее успеху.
Гладковская вышла на сцену бледная даже под гримом. Она чувствовала себя несчастной, ничего не различала перед собой и была готова убежать со сцены в любую минуту. Шопен видел это и терзался. Генриетта Зонтаг была права, голос уже надорван, да и настоящей школы все-таки нет. Как ни силен авторитет Соливы в Варшаве, а надо признаться, его лучшие ученицы не выдержали бы испытания ни в Вене, ни в Праге, не говоря уж о Париже. И этот голос удивительной красоты уже теряет свежесть и – скоро увянет, как цветок, лишенный тепла и влаги…
Ян Матушиньский, сидевший рядом с Фридериком, все время шептал ему: – Успокойся! Возьми себя в руки! – Но смятение длилось недолго. Констанция обрела спокойствие и пела так, как подсказывало чутье. И, несмотря на недостатки школы, которые не могли не мешать ей, голос ее звучал прекрасно. Ни одной сомнительной нотки не уловил Шопен даже во вставной арии, за которую очень боялся. И такова была сила артистической воли и искренности, что та самая публика, которая, по мнению Констанции, должна была освистать ее, безоговорочно приняла Агнессу.