Саша медленно приходил в себя. Вот вращающиеся курицы. Они вращаются и вращаются. Хозяин все так же пирует под открытым небом. Его друзья, такие же, как и он сам. Дамы, старые, оголенные, размалеванные. Всем очень весело. Он шел мимо всего. Мусорный ящик лежит на боку, из него высыпалась целая гора, вылилось целое озеро, там было и натуральное, и синтетическое, и постное, и скоромное; какое-то разнузданное пиршество отбросов, какая-то вальпургиева ночь для всех окрестных пожирателей дерьма. Ряд толстоствольных, короткоствольных пальм, вкопанных в коричневую землю газона посередине пограничной улицы, они напоминают ананасы, хотя в них есть что-то более простое, грубое, огородное, вроде репы или брюквы. Саша все еще ничего не понимал, кроме того, что больше перед малиновым пологом он не появится. И ему было на это наплевать. Он вспомнил мельком про Марьяну и ничего не почувствовал. Все стало гораздо проще. Но ссадина на душе начинала саднить. Ему было гадко. Что ж, тем более надо залить горе. Было уже поздно, народ сильно поредел. Перепившаяся компания муторно, тягуче расстается и все никак не может расстаться. Лавка на углу работала. Саша двинулся к ней, но по дороге вспомнил — черт!! — что у него одна мелочь. Но на бутылку все-таки наскребалось. Слава те господи. Теперь дорога через мост будет полегче.
Понятно, в чем дело. Он все понял, когда шел через мост, понял и сразу почувствовал облегчение; облегчение этого рода он всегда чувствовал, когда что-то понимал, неважно, был от этого прок или нет. Свиньи не простили ему того, что он не свинья. Он нарушил общее мрачное свинство этого заведения, которое являлось здесь непреложным законом. Он капнул человечиной в застывшее свинячье сало, и оно чуть-чуть подтаяло в этом месте. Он внес в махон непростительную сложность. Он был вежлив и даже предупредителен с проститутками. Обращался с ними, как привык обращаться с дамами. И все это время, оказывается, ненавидящие глаза внимательно следили за ним, все больше наливаясь ненавистью.
Какая тишина наступила сразу! Где-то гудел транспорт, где-то ходили, разговаривали люди, иногда по небу с грохотом проезжали самолеты, но все это куда-то ухнуло и теперь еле до него доносилось, как сквозь толщу воды. Он остался один. С грязными белыми стенами, с целлулоидными пузырями, со строем бутылок, угрожающим поглотить, пожрать всю комнату. На кухне и в комнате образовались два аккуратных муравейника, два маленьких кратера. Муравьи весело обустраивали здесь свою жизнь. Один раз Саша взял чашку с пепси-колой, которая стояла на полу, чтоб была всегда под рукой, глотнул оттуда, — и рот сразу заполнился утонувшими муравьями, они как будто продолжали кишеть у него во рту. Саша, содрогнувшись, сразу распахнул рот, и муравьиная пепси-кола излилась на пол, потом он еще долго отплевывался.
Он был никому не нужен. Он был как какая-то одинокая, бессмысленная звезда, затерянная в мировых пространствах и в астрономических гроссбухах. Теперь он большую часть времени не вставал с дивана, иногда смотрел на потолок, а иногда подпирал голову ладонью. На полу перед диваном стоял кортеж пивных бутылок, тут же лежала открывашка, иногда он, перевалившись к краю дивана, брал бутылку за бока, чтобы сделать пару-тройку раздирающих горло глотков, а перед этим тупо, долго смотрел в бутылочное жерло. Бутылок он брал как можно больше, чтобы как можно реже выходить за добавкой, но все равно не хватало. Тогда он появлялся на улице среди горящих, плывущих пятен света, ослепительных после комнатного полумрака, среди смешанного многоголосого гула, переходил через дорогу и еще брал. Утром, когда он, по обыкновению, обнаруживал, что вчера выпил все, он медленно выбредал из своей калитки, заложив руки за спину и глядя в асфальт, как преступник перед телекамерами; когда переходил через дорогу, шел особенно тщательно, чтобы случайно не брякнуться под колеса какого-нибудь транспорта, ждущего зеленого цвета; а в лавке держался тише воды ниже травы, ему было невыразимо совестно за свое слишком понятное для всех состояние. Выходил из лавки сразу с двумя открытыми бутылками, садился тут же на тротуар и пил их почти дуплетом. Но когда являлся в лавку уже поднабравшись, он уже утрировал свою пьяность, в особой утрировке, впрочем, не нуждающуюся, — он как будто говорил всем, всем, кто его видел: поглядите, до чего довели человека, гады! Поздно вечером он уже себя осознанно не вел — просто шел по привычной тропе туда, где было пиво.