– А что евреям делать в Сибири? – удивилась Рыжая Роха и повернулась к Довиду. – Сам ешь, а за гостем совсем не ухаживаешь… Что евреям делать в Сибири?
– А что евреям вообще делать на земле?
– Ну, реб Шая, тут уж вы перегнули палку, – откусывая огурчик, возразил Довид. – Ведь Господь Бог нас не зря создал.
– Зря! – горячо возразил Раб – Да простится мне такое кощунство, но лучше бы Он нас вообще не создавал. Разве это жнь, когда все время выселяют, вышибают, выталкивают?
– С Всевышним, реб Шая, можно спорить. Ему можно жаловаться, но ругать Его грешно. Возьмите, пожалуйста, лисичку! У нас этих грибов в погребе ешь – не хочу, в дорогу все с собой не заберешь…
Шлейме не вмешивался в беседу. Он сидел за столом, почти не прикасаясь к еде, и ждал, когда Рабинер приступит к главному, к тому, ради чего он, собственно, пришел. Но Шая продолжал спокойно отвечать на вопросы, хрустел огурчиками, смаковал засоленные Рыжей Рохой грибочки, цедил по капельке, по глоточку водку, как будто никакой угрозы выселения не было, как будто заглянул он сюда не для того, чтобы проститься, а чтобы полакомиться и за рюмочкой покалякать.
Только когда в бу, как ночные бабочки на огонь, со двора впорхнули братья и сестры Шлейме, Шая, отложив вилку и повертев в руке пустую бутылку, сказал:
– Если Шлеймке не будет лениться, он весь мир удивит.
– Вряд ли… У кого он там в Сибири или у китайской границы учиться будет? Ума-разума набираться?
– А вы его не забирайте… Оставьте… Если угодно, одолжите на время. Вернетесь – заберете.
– Что?! – опешила сапожничиха. – Где это слыхано, чтобы еврейских детей кому-нибудь одалживали?
– В тот день, когда вернетесь, я тут же его приведу… верну, как четвертинку, – попытался превратить все в шутку Шая.
– А ты, Шлеймке, что молчишь? – пробурчал чуть захмелевший Довид. – В тринадцать лет мужчина все сам решает и за все сам отвечает.
Шлеймке себя мужчиной не чувствовал. Он сомневался, удастся ли ему удивить родителей и мир своим умением, но удивлять их предательством не пожелал. А что, если мама разродится в телеге? А что, если в дороге захворают Хава или Мотл, Мойше-Янкл или Айзик?
– Поезжайте, реб Шая, с нами, – тихо промолвил он. – На возу у балагулы Ицика уместится все местечко.
Рабинер ничего не ответил, встал и печально откланялся.
Когда телега Ицика, груженная домочадцами и родственниками, проезжала мимо дома Рабинера, Рыжая Роха попросила возницу остановиться.
– Беги к Шае, – приказала она сыну, – и верни ему деньги, которые ты не заработал…
– Ты их честно заработал! – отрезал учитель, выслушав запыхавшегося ученика. – Нигде так не нужны деньги, как в дороге, вдали от дома. Жаль, что не оставили тебя, но я их понимаю. Мне, конечно, было легче, чем тебе… Никто тогда… в Белостоке… меня не удерживал. Ни мама, ни папа… Мама с распоротым животом лежала у парадного подъезда нашего дома, а папа – на ступеньках лестницы: он мертвой рукой сжимал оправу очков с выбитыми стеклами, а братья – Арон семи лет и Гидеон девяти – купались в крови, как на мелководье в Висле… Я верю: мы еще встретимся. Все войны когда-нибудь кон– чаются.
Через три года в России проошел переворот; все Кановичи да еще с прибавлением – мальчиком Зеликом – вернулись Витебска в Литву, объявившую в феврале восемнадцатого независимость, и стали ее подданными.
Только Рабинера они не застали… Смерть отняла у него все – и дом, и скрипку, и подданство.
Все, кроме царского жезла, который он все-таки успел передать своему наследнику – тринадцатилетнему Шлейме, примостившемуся на задке Ициковой телеги, как на позолоченном троне.
Двое на краю света
– Послушай, – сказала Хена, когда Шлейме на минуточку оторвался от шитья и поднял голову, отяжелевшую от ежедневной и непрерывной слежки за проворной и, казалось, бесконечной ниткой. – А почему бы нам куда-нибудь не поехать?