Он, конечно, никакого письма не подпишет. Это Хлойне Левину на свою подпись наплевать, а он ни за что не подпишет. Надо было бегать по городу и собирать подписи, когда из ателье на Троцкой на каторгу уводили хуторянина-хромоножку Цукермана. А сейчас он и пальцем не пошевелит - пан Владзимиеж, как сказал бы покойный Глембоцкий, "в защите беззащитных" не нуждается.
Весь день в мастерской спорили до изнурения, но к единому мнению не пришли. Единственное, на чем спорщики сошлись, так это на том, что в первый же выходной встретятся на Лукишкской площади, осмотрят на месте бронзовое пальто и решат, что им делать дальше.
- На всякий случай я набросаю текстик письма, - не унимался Хлойне.
- Если тебе делать нечего, набрасывай, грамотей, - ехидно сказал Диниц.
В воскресенье в условленный час на площади собрался не только весь "eskadron zydovsky", но и портные из других вильнюсских ателье.
Был среди них и брат отца - дамский портной Мотл, который привел с собой почти весь самодеятельный еврейский театр - драматическую труппу, танцевальный ансамбль и оркестр, - хорошо еще, музыканты явились без инструментов.
- Твоя работа? - подойдя к Хлойне, хмуро спросил отец.
- Чем больше людей, тем лучше. - Подпольщик понурил голову, уклонившись от прямого ответа.
- Я спрашиваю: твоя работа? - наступал отец.
- Я позвонил только барабанщику Файвушу из оркестра... моему земляку.
- Он и "разбарабанил" на весь город? А ты не подумал, что наша шайка может показаться подозрительной, - сказал отец и через плечо ткнул пальцем в серое здание Комитета госбезопасности.
- Шайка? - скуксился Хлойне.
- Кое для кого три еврея, собравшиеся вместе, - уже шайка. Митинг.
- Ты, Шлейме, любишь преувеличивать. Какой митинг? Какая шайка?.. Мы же на баламутов... на тех, кто на плакатиках малюет "Отпусти мой народ!", не похожи, - выдохнул Хлойне и расстегнул ворот рубахи. - Мы же от чистого сердца. И ты, и твой брат, и Диниц, и Эльяшев с Большой, и Лившиц с Садовой, и Грин с проспекта Красной Армии, и барабанщик Файвуш... Все, все...
- От чистого, не от чистого - нечего скопом глаза мозолить!
- Кому?
- Не строй из себя дурачка! Как будто не знаешь...
- Так что, расходиться?
Хлойне не хотелось уходить. Он готовился действовать, витийствовать, обсуждать, убеждать, требовать, предлагать, отстаивать, добиваться, наводить порядок, бороться. Тут, на площади, он чувствовал себя, как в молодости, борцом, воителем с мировой несправедливостью, а не заурядным портняжкой, корпящим над чьими-то галифе и жилетками. Уход с площади не солоно хлебавши лишал его возможности напомнить о себе, о своих прошлых, недооцененных заслугах. Не затеряться в ателье на углу Троцкой и Завальной и хотя бы ненадолго ощутить полузабытую сладость борьбы, за которую он когда-то жертвовал своей свободой, расплачивался долгими годами тюрьмы! Хлойне из последних сил цеплялся за последнюю возможность - за фалды ленинского пальто, за нелепо, по-женски пришитые пуговицы...
Глядя на него, съежившегося, как кладбищенская ворона на морозе, отец смягчился и примирительно бросил:
- Диниц прав. Пусть пока стоит в таком виде, в каком его поставили.
- Пока? Что ты этим хочешь сказать?
- А что ты хочешь от меня услышать? Разве я неясно выразился?
Хлойне ничего не ответил.
Кино с Лениным в женском пальто кончилось.
Люди покачали головами и смирно разошлись.
Только Хлойне не двигался, как будто сам был памятником своему далекому, оставшемуся за железной решеткой прошлому. В глазах у подпольщика сверкали слезы обиды и укора. Огромная тень бронзового вождя падала на его плечи, на его мысли...
Пан Владзимиеж в своем подпорченном пальто простоял долго, пока время лучший портной в мире - все не перелицевало...
- Это, Гиршке, правда? - спросил меня перед самой смертью отец.
- Что?
- Дора по телевизору слышала, что литовцы собираются убрать пана Владзимиежа с площади.
- Да, собираются... - подтвердил я.
Отец облокотился на подушки, почмокал высохшими губами, провел рукой по седым густым, как в юности, волосам, взглядом попросил, чтобы я придвинулся поближе к нему, и негромко, как бы стесняясь своих мыслей, сказал:
- Но, наверно, Гиршке, не из-за того, что пуговицы на пальто не так пришиты...
И улыбка прытким солнечным зайчиком скользнула по его бескровному лицу. Скользнула и через миг исчезла.
Больше я его улыбающимся никогда не видел.
Порог надежды
- Что, Гиршке, слышно? Как там наш Ной? - буднично допытывался он, глядя на меня своими печальными, выжженными трахомой глазами.
- Ничего, - ответил я с деланной бодростью и на всякий случай отвел в сторону взгляд, чтобы не выдать себя.
- Подрос, наверно?
- Подрос, - ответил я.