Читаем Шелест срубленных деревьев полностью

- Вот и я его спросила: почему? А потому, говорит, что наш остров водой заливает. И с каждым днем все больше и больше. Куда ни глянешь - вода, вода, вода. И на берегу ни одной лодки, ни одной шлюпки. Вы, Гриша, слушаете меня?

- Слушаю, слушаю...

- А если бы, говорит ваш Львович, даже пароходы были, то и на них спастись не удастся... все равно не уплывешь... Еще год, еще два, и нас всех смоет. Интересно, Гриша, кого он имел в виду: всех евреев или только нас, стариков?

- Не знаю. Право, не знаю, - смутился я.

- Сламон Давидович наслушался его ужасов, и теперь он ему каждую ночь снится.

- Борис Львович?

- Нет, этот остров... И вода. Проснется ни свет ни заря и пилит, и пилит меня: "Выбрось все эти лекарства. На кой черт они мне, когда уже вода по шею..." Господи, Господи, что за сны? Другим на старости лет что-то приятное снится - кому молодость, кому первая любовь, кому внуки и правнуки, а ему, надо же, эта вода, этот дурацкий остров.

Она замолчала, беспомощно и недобро глянула на меня, желая, видно, удостовериться, какое впечатление произвел ее рассказ.

Что и говорить, рассказ меня поразил.

- Прошу вас, Гриша, поговорите с папой, чтобы он глупостей не натворил. Я понимаю, человек вы занятой, разъезжаете да разъезжаете, на митингах выступаете, вас по телевизору показывают. Некогда вам, конечно, пустяками заниматься. Но отец же - не пустяк.

- Не пустяк, - выдохнул я.

- Может, с Кибарским посоветоваться или Нуделя позвать? Или, может, его к другому доктору отвезти? - не отпускала меня мачеха. - Вы только не сердитесь, но литовцы и без вас, наверно, управятся.

Я обомлел.

- Клара, ну та, которая из шяуляйского гетто, недавно встретила меня на Калварийском рынке и говорит: ах, Дорочка, если бы в войну, когда нас в Каунасе на смерть гнали, литовцы так заступались за евреев, как сейчас ваш Гриша заступается за них...

И испуганно осеклась...

Я не стал оправдываться. Честно говоря, крыть было нечем - в войну в Литве за евреев и впрямь мало кто заступался.

Ободренная мачеха решила до конца отпраздновать победу.

- Клара говорит, что вроде бы вас, Гриша, эти литовцы собираются в Москву депутатом послать. В больнице, где она когда-то регистраторшей работала, в четверг как будто была ваша встреча с избирателями. Но вы Клару не узнали... А она вас сразу узнала. Говорит, вы хорошо выглядели... О свободе рассказывали, о независимости... Но я Сламону Давидовичу ни слова не скажу... Разволнуется, схватится за сердце. Он все время боится... как бы вас не забрали. Послушаешь его, так все писатели, кроме Шолом-Алейхема, в тюрьмах мыкались или, как Нисон Кравчук, в Канске пилой махали и на морозе мерзли... Ваш Львович тоже семнадцать лет на Севере откуковал... На кончике иголки, говорит Сламон Давидович, - хлеб да соль, а на кончике пера - голод, тюремные нары и пьянство...

Я поклялся, что обязательно поговорю с отцом и постараюсь его успокоить, но время шло, а я все не решался заговорить об этом острове, об этой злополучной воде, в которой евреи уже стоят по шею... Легко сказать поговорить и успокоить. Ведь не подойдешь же к нему и не станешь убеждать, что бояться за меня не стоит, что в тюрьму не упекут (хотя в этом никто даже ни в чем не повинный старый портной - не мог быть стопроцентно уверен); не станешь подсказывать, что и кто должны ему сниться (молодость и первая любовь, увы, ему уже давным-давно отоснились), говорить, что ни один человек не вправе брать на себя полномочия Бога и самовольно сокращать сроки своей жизни. Отец же сам меня учил, что там, наверху, у Главного распорядителя, имеется точное расписание - чья очередь и когда...

- Вся беда, Дора, - сказал я, - что без работы он, страшно вымолвить, как мертвец...

Она испуганно слушала меня, ломая руки и беспрестанно щелкая пальцами, и этот сухой и нестерпимый щелк костей в тишине, пахнувшей, как щелок, старческой немощью, обретал какое-то зловещее, почти роковое звучание.

Щелк, щелк, щелк...

- Вспомните: еще совсем недавно, когда папа для Львовича костюм мастерил, он был другим, - не столько ей, сколько самому себе сказал я, стараясь предотвратить очередной оползень ее манерных упреков и обидных обвинений. - А почему? Да потому, что работал. Ножницы в его руках стрекозами порхали, глаза горели молодо, и никакого острова и воды, в которой он стоит по шею, и в помине не было, а была работа - самый прекрасный и самый сладкий сон на свете. До того, Дора, прекрасный, что и просыпаться не хочется. По себе знаю.

Было муторно на душе, и я торопился заболтать свой страх, заглушить словами чувство вины, которая меня постоянно преследовала и которую я всегда испытывал при встрече с теми, кто за себя никогда не боялся, а всю жизнь боялся за других.

- Все это, Гриша, очень красиво, но сколько, скажите, можно гнуть спину?.. Вы же его сами в позапрошлом году из Риги поздравляли.

- Из Риги? С чем?

К моему стыду, память не удержала ни одного события, с которым я мог в позапрошлом году его поздравить.

Перейти на страницу:

Похожие книги