– Нет, пан Канович. Не мы должны бояться, а те, кто убивает, арестовывает, ворует, замышляет зло. А что получается на самом деле? Боятся не жулики, не воры и не убийцы, а порядочные люди. Разве я должен был бояться? В армии выполнял все команды, честно работал, не заглядывался на чужое, никого не обижал… Почему же, пан Канович, руки трясутся у меня, а не у них? Лежу на койке, смотрю в потолок и спрашиваю Господа Бога о том же, о чем и вас: почему?.. Доколе, Отец небесный, нам, твоим рабам, бояться за свою невиновность? У вас, пан Канович, нет ответа. Нет ответа и у Него. Но какой-то ответ должен быть!..
– Пан Юзеф, может, в этом и есть наше счастье? – вдруг сказал отец.
– В чем? В чем? – выкрикнул Глембоцкий. – В том, что нет ответа?
– В том, что мы боимся… Иначе как бы мы эту нашу невиновность убе-регли?
– Да будет оно, это счастье, трижды проклято!.. Счастье с трясущимися руками… Пойдемте, пан Канович, в коридор, я сделаю затяжку… Вы меня своей широкой спиной от врачей прикроете.
– Прикрою, пан Юзеф.
Они вышли в кор Пан Глембоцкий достал пачку «Беломора», губами выудил последнюю папиросу, долго зажигал спичку и, наконец, закурил.
– Пан Канович, я и в гробу закурю, – сказал «врио». – Всем чертям назло…
Увидев в глубине коридора доктора, пан Глембоцкий быстро передал папиросу отцу. Папироса дымилась в отцовой руке; тонкая струйка дыма, завиваясь в колечки, поднималась к потолку и медленно таяла, оставляя след разве что в наболевшей душе.
Встать! Суд идет!
За всю свою долгую-предолгую жнь он только один-единственный раз предстал перед судом.
До того, как отец впервые, в начале шестидесятых, переступил выщербленный порог тесной обители Фемиды Ленинского района на укромной улице Домашявичяус, которая одним своим концом безнаказанно утыкалась в подвальные, забранные в железные решетки окна «министерства госужаса», он о существовании суда знал только понаслышке да еще рассказов своего давнишнего словоохотливого заказчика – адвоката Жюрайтиса, пользовавшегося в Вильнюсе репутацией лучшего специалиста по так называемым «мокрым делам» и групповым насилованиям.
Постоянный клиент отца, следивший за своим внешним видом с таким же подвижническим прилежанием, как следит за своей внешностью какой-нибудь прославленный актер, играющий роли героев-любовников, адвокат Жюрайтис не раз на примерках приглашал «господина Кановича» (иначе как по старинке – господином – он его не называл) в Верховный суд Литвы на те разбирательства, где он, Жюрайтис, блистал своим страстным высокооплачиваемым красноречием – благо здание суда было расположено почти рядом с нашим домом, недалеко от приговоренной к вечному, размеренному течению Вилии, но отец упорно отказывался, ссылаясь на занятость, на слабое знание литовского языка и – главное – на свой врожденный недостаток – отсутствие любопытства. Он и впрямь был не любопытен, и языки скверно знал, и работал без роздыху. Но главная причина была в другом: он не переносил чужого горя в любом его – судебном или не судебном – виде. И не потому, что был человеком слабонервным и сентиментальным, а потому, что наручники подсудимых натирали в кровь и его запястья.
– Спасибо… Спасибо за приглашение, – растроганно бормотал он. – Но что, скажите на милость, портному делать в суде? Он ведь там никого ни покарать, ни защитить не может.
– Как что делать? Это же так интересно! – дружелюбно отвечал Жюрайтис.
– В кино ходить не надо… Сидишь, смотришь бесплатно серию за серией и гадаешь, какой будет развязка… Приходите!..
Отец в ответ кивал головой, нескладно улыбался, стараясь вымученной улыбкой сгладить свой отказ.
Улыбаясь и отказываясь от приглашения, он и представить себе не мог, что не пройдет и полгода, как сам попадет в переплет и будет вынужден не только держать совет с Жюрайтисом, поднаторевшим в судебных тяжбах и крючкотворстве, но и явиться в суд не на счастливых правах праздного зеваки или лейб-портного, который в любую минуту может подняться с места и беспрепятственно выйти зала, а как ответчик.
Дело на первый взгляд было пустячное. Если бы не упрямство, унаследованное Шлейме от родителя – сапожника Довида, все кончилось бы не в суде, а тут же, в мастерской: стороны вяло пожали бы друг другу руки и разошлись с миром.
Но отец, защищая свою портновскую честь, заупрямился и наотрез отказался пойти на мировую с истцом. А истец в прямом и переносном смысле слова был не рядовой – полковник Советской Армии по фамилии Карныгин.
Как ни уговаривали отца сослуживцы, как ни просили, чтобы ради собственного спокойствия и во бежание неприятностей он усмирил гордыню и договорился со строптивым полковником, упрямец не послушался.
– Пойми, Шлейме, этот Карныгин не какой-нибудь брадобрей с Татарской или Садовой и не снабженец с чулочной фабрики «Спарта», – вразумлял его бывший партан Диниц. – Это, пусть и отставной, полковник Советской Армии с тремя звездами на погонах и орденом Богдана Хмельницкого.