– Саманту Барбур не назовешь доброй и отзывчивой душой – по крайней мере по ней этого не скажешь, – сказал он. – Но, похоже, она много добра делает этими своими фондами и сбором средств, верно?
Я молчал, он убрал бутылку обратно в буфет. Наверху, в окошке свет был молочно-серым, по стеклу сыпало мелким дождиком.
– А вы откроете магазин снова?
– Ну-у, – вздохнул он, – этим всем занимался Велти, клиентами, продажами. А я – я краснодеревщик, а не бизнесмен.
– Ясно, – сказал я, понимая, как убого это прозвучало.
Мы приблизились к тревожной черте, за которой начинались мамины похороны, затянувшееся молчание, улыбки невпопад, – к месту, где слова не действовали.
– Он был чудесным человеком. Немного было таких, как он. Вежливый, обаятельный. Из-за его горба его вечно жалели, а я в жизни не встречал никого, кто, как он, с самого рождения, был бы наделен таким счастливым мироощущением, ну и покупатели его, конечно, обожали… Разговорчивый, общительный, всегда таким был… “Раз мир не идет ко мне, – бывало, говорил он, – то я должен выйти к нему”…
И тут звякнул айфон Энди: пришла эсэмэска.
Хоби, не донеся стакан до рта, резко вздрогнул:
– Это что?
– Минутку, – сказал я, роясь в карманах.
Эсэмэска была от Фила Лефкова, который учил японский вместе с Энди: “ПРИВЕТ ТЕО, ЭТО ЭНДИ, ВСЕ ОК?” Я торопливо выключил телефон и сунул его обратно в карман.
– Простите, – сказал я, – так что вы говорили?
– Я и забыл, – несколько секунд он глядел в пустоту, потом покачал головой. – Я и не думал, что снова это увижу, – сказал он, глядя на кольцо. – Так на него похоже – попросить тебя принести его сюда, отдать мне в руки. Я… ну, конечно, я ничего такого никому не сказал, но был уверен, что его кто-то прикарманил в морге…
И снова телефон противно, пискляво звякнул.
– Ой, простите! – сказал я, снова его вытащив.
Энди писал: “Хочу убедиться, что тебя не режут!”
– Простите, – повторил я, прижимая кнопку, чтоб уж наверняка, – вот, теперь точно выключил.
Но он только улыбнулся в ответ и глянул в стакан. Капли дождя постукивали и стекали по стеклу в потолке, отбрасывая мокрые тени, которые струились по стенам. Я стеснялся сам заводить разговор и ждал, что он сам возобновит беседу, но он молчал, и мы так и сидели мирно с ним на кухне – я потягивал остывающий чай (лапсанг сушонг с дымным, чудноватым вкусом) и ощущал всю странность моей жизни и того, где я оказался.
Я отодвинул тарелку.
– Спасибо, – послушно сказал я, обежав взглядом кухню, – все было очень вкусно. – По привычке я говорил так ради мамы, если она вдруг слушает.
– Ой, как вежливо! – рассмеялся он, но не злобно, а так, что было понятно, он по-дружески. – Нравится тебе?
– Что?
– Мой Ноев ковчег, – он кивнул в сторону полки. – Я думал, ты на него смотришь.
Потертые деревянные животные (слоны, тигры, быки, зебры, все на свете – до пары крошечных мышек) терпеливо стояли в очереди на посадку.
– Это ее? – спросил я, зачарованно помолчав – животные были выставлены с такой любовью (большие кошки подчеркнуто не смотрят друг на друга, павлин отвернулся от павы, чтобы полюбоваться своим отражением в тостере), что я мог себе представить, как она часами их расставляет, чтобы все было именно так, как надо.
– Нет, – его руки сомкнулись на столе, – это чуть ли не самый первый антиквариат, который я купил, тридцать лет назад. На распродаже народных американских промыслов. Я в народных промыслах особо не разбираюсь, никогда в них ничего не понимал – и эта штука не самого высшего качества, никуда в доме не вписывается, но скажи, ведь правда самые неподходящие вещи, вещи, которые вроде и ни к чему, и становятся тебе всего дороже?
Я отодвинул стул, не в силах сидеть смирно.
– А сейчас к ней можно? – спросил я.
– Если она проснулась, – он поджал губы, – ну, я не вижу в этом ничего дурного. Но помни, только на минутку. – Когда он встал, его громоздкая, ссутуленная высота снова застала меня врасплох. – Но предупреждаю, у нее… каша в голове. И еще, – он обернулся в дверях, – если получится, то лучше не говори ничего про Велти.
– Она ничего не знает?
– Знает, – говорил он отрывисто, – знает, но иногда, когда ей говоришь, она снова расстраивается. Спрашивает, когда это случилось и почему ей никто ничего не сказал.