Но почему-то, возвращаясь в родные места, я всегда ловлю себя на едкой и жестокой мысли — я смертен. Словно замыкаю круг собственного существования.
Родился — умер. Здесь родился, здесь и…
Родовой склеп, полянка с каменной ящеркой, темные ниши, где все свои, говорят мне: вот что ждет тебя, Бастель, в конце концов.
И как-то с беспощадной ясностью ощущаются часы, дни и годы, уже прошедшие, уже потерянные, кричи-не кричи в Благодать, все старится, дряхлеет, утекает, исподволь, незаметно, но именно здесь просачивается сквозь тебя и родных в трещинки «гусиных лапок», тропит путь пигментными пятнами и осаждается сединой.
Не люблю возвращаться.
Холм с домами, рядком смотрящими на пашню, возник впереди.
— Сворачиваем? — спросил Тимаков.
— Нет, — сказал я. — Начальство, скорее всего, у нас квартирует.
— Ах, да… Н-но! — прикрикнул капитан на лошадку.
Мы забрали вправо.
Мелькнул сруб, за ним обнаружилась старая вырубка, заросшая малинником. Карету тряхнуло — камень попал под колесо.
— Что? — прохрипел, открыв глаза, Майтус.
— Подъезжаем, — сказал я.
— А-а…
Он шевельнул рукой, попробовал подняться на локте. Я помог ему сесть прямо.
— Спокойней.
— Этот… Этот, который!.. — кровник поймал пальцами меня за плечо. Речь его сделалась горячечно-быстрой. — Страшный, страшный человек… Словно ножом мясницким, но не мясо, не кость, кровь мою саму… Вы убили его, господин?
— Нет.
Я расстегнул на Майтусе чекмень, раздвинул полы, осторожно освободил из рукава раненую в лесной стычке руку.
Так и есть, вновь закровила. Горячая.
Я прижал к ране ладонь, достал платок. Увы, приходится как низкокровнику остановливать кровотечение повязкой.
Ограда из железных прутьев с чередующимися каменными столбами выросла справа. Карету затрясло на мощеном подъезде.
У фигурных ворот нас уже встречали.
Остролицый офицер с жесткими серыми глазами заглянул в карету, кивнул, показал кому-то два разведенных пальца.
Заскрипели, открываясь ворота.
— Поручик Штальброк, — представился он, дернул щекой. — Бастель Кольваро? Смотрю, не без приключений добрались.
— А как здесь?
— Все спокойно, пока. Убитые есть? Господин обер-полицмейстер?
— Живой. Остался в лесу. Трупы — четыре блезана.
— Ясно, — поручик отступил. — Я пошлю за ними. В усадьбе много народу, на всякий случай, не удивляйтесь.
— Попытаюсь.
— Езжайте.
Сразу за воротами дорога была посыпана кирпичной крошкой.
Оранжерея — справа. Остатки башни — слева. Там же когда-то копали пруд.
Шипели по крошке колеса.
Частокол лип, а за липами, с ответвлением дорожного рукава, хозяйственные постройки и дома прислуги. Дальше — конюшня с манежем. С другой стороны — крашеные в белое с зеленым четыре флигеля и — отдельно — гостевой дом с колоннами каминных труб.
А между и вокруг — лужайки со скамейками, оградки из кустарника и цветы, посаженные под бдительным матушкиным присмотром.
У флигелей тесно стояли экипажи, в отдалении стайкой бегали дети — мелькали матросские костюмчики и розовые платья.
Где-то пилили, постукивали молотками. Совершали по тропинкам между липами утренний променад дамы с кавалерами. Дымили самовары. За вынесенными на лужайки длинными столами чаевничали и завтракали. Перед главным зданием на квадратном плацу строился пехотный взвод.
Подъезд был круговой, и пока мы разворачивались, огибая отцовское крыло, занавешенное по первому этажу черными шторами, у парадного уже столпились любопытствующие. Мелькнуло лицо молодого Пан-Симона. Потом — кого-то из Шептуновых. Фраки, сюртуки, платья. Ох, сколько их!
А из раскрытых парадных дверей по широкой лестнице спускалась матушка.
Такая, какой я ее и помнил. Высокая, прямая. Строгая. В темном закрытом платье. Прическа, сухое, желтоватое лицо.
За ней спешили озабоченный, с папкой под мышкой, Террийяр, сестренка Мари, слуги, жандармские офицеры и взволнованно сплетающий пальцы дядя Мувен.
Я шагнул из кареты наружу.
— Живой… живой… — побежали по толпе шепотки. — Бастель…
Я вдруг почувствовал себя мертвецом, незванно покинувшим семейный склеп. С козел спустился Тимаков, подмигнул:
— Эк нас встречают.
Подкрученные усы. Сияющие глаза. Румяные щеки. Брови. Рты приоткрытые. Вот-вот полетят вверх чепчики и шляпы. Ура, Кольваро!
И один чепчик взлетел-таки.
Правда, и опустился в одиночестве. Я вздрогнул, когда толпа единым организмом выдохнула и разошлась в стороны, освобождая дорогу родной крови.
— Здравствуй, сын.
Матушка остановилась напротив меня.
Сделалось тихо. Сдвинулся и пропал Тимаков. Затуманились Террийяр и Мари, нависшие слева и справа. Я смотрел на матушку, матушка смотрела на меня.
Исчезновение отца прорезало на ее лице новые морщинки. У волос за ушами появились седые кончики. Нос проступил четче, заострился. Кожа, облепившая скулы, казалась тонкой, как папиросная бумага.
А в глазах пряталась боль.
Она изучала меня недоверчиво, осторожно, словно и во мне могла крыться причина этой боли. Миллиметр за миллиметром — лоб, брови, ресницы, шрам на губе.
Узнавание словно вдохнуло в нее жизнь. Порозовели щеки. Расправилась складка над переносицей. Облегчение мягко продавило рот:
— Сынок!