А вот Алексей Павлович, вдосталь натрясшийся в электропоездах, вынужден был, как-то выкручиваясь на свой манер, принимать позднюю гостью. Сначала он, впрочем, усадив прибредшую на ночь глядя особу в комнату и снабдив дымящейся чашкой смахивающего на кофе растворимого напитка, бросился в коридор к телефону, и долго дергал его кнопки, и бурчал, но вдруг, произнеся несколько загадочных флотских терминов вроде «рубка… жесткие матросские нары» и «нормальное боевое охранение», не то чтобы успокоился, но избавился от нервического возбуждения, как-то сник и в таком виде вернулся в свою съемную комнатенку.
За окном подмаргивала испорченным светом дворового фонаря и подвывала далекой неспешной «скорой помощью» ночь. Экономная, не желающая рассеивать свет подслеповатая Дунина лампа у потолка, да и включенная хозяином настольная, вместе еле проявляли в темноте фотографический, строгий черно-белый силуэт устроившейся в углу дивана особы и сияющую крупным кровавым глазом аметиста брошку, пристегнутую кривовато и нелепую в строгом поле стилизованного под офисный наряд костюма.
Белая гибкая ладонь особы ночной сонной бабочкой мелькала перед глазами квартиросъемщика, неспешно неся к спрятавшимся в полутьме губам и обратно, на столешницу, чашку с неудачно расстворенным кофе, предложенную и криво, с переливом, заполненную хозяином. На стене, чуть выше и правее, будто в пару к даме, слышно тикали бабкины настенные старомодные часы, водящие ладошкой маятника, и, казалось, еще одно бледное, но уже круглое лицо усердно рассматривает сидящих и от удивления иногда хлопает жестяными ресницами.
«На кой ляд ты притащилась сюда, в этот съемный пакгауз съехавшей с магистральных рельсов на тупиковый путь дрезины?» – все хотелось Алексею выспросить у посторонней и, видимо, вредной и шалой особы, изящной змеей заползшей на диван и теперь словно спрятавшейся в кокон монашки.
– Думала, пойду извинюсь, – напевно произнесла гостья голосом полутоном ниже, чем можно было ожидать от этакого в общем хрупкого созданья. – Думала, послушаю извинения… Наговорили ведь, сидючи в этой газетной бане всякого… А мы, молодые… специалистки и практикантки, знаете, Алексей, несдержанны. Лизель славная… вся горячая, горячечная, восторженная, дающая завлечь себя всем… Спросите чем – так, чепухой точности, распрями порядка, поклонением классически непрочным колоннам устойчивости в дебильном упокоенном нашем мирке. Спросите кому– отвечу: еретикам, свиньям, барахтающимся в старомодной ереси, упертым концептуалистам, обожателям своих отражений и вообще любым возмутителям мутных дамских дум. Да, и не удивляйтесь, – добавила, хотя обозреватель и старался хранить окаменевшее лицо, вылезшее на него, обозванного давно не нравящимся ему именем. – Уж я ее знаю полвека… почти век, – поперхнулась смешком особа. – Увидит рыбную мечту червяка, мудрую улитку-рогоносицу, медленно пережевывающую оставшиеся ей часы жизни, воздушную на веревке змею, вольно полощущую крылья в небе… или еще какого человека-урода, бородатую женщину, карлу с кралей… и, как в цирке, бежит за ними всеми, прямо девочка, восторженная чудачка. Все ей хочется карлу за бороду, у силача измерить рукой бицепс, не накладной ли, а человеку-уроду состроить рожу под стать, – и дама в диванном углу смешно, как Чебурашка, пошевелила ладонями у спрятанных в густой копне волос ушей, видно желая выдавить из человека напротив улыбку. – А я нет. Надумала, пойду с извинениями. А вот пришла и раздумала. Ну их к лешему, эти ваши экивоки и реверансы. Просто посижу тут немного… Знаете, не с кем поговорить толком. Все такие прозрачные… как мухи на липучках. Хочу темного, имбирного… Хочу сложенного в ложную молитву.
– Да ладно вам, Екатерина Петровна, – скукожился хозяин. – Откуда здесь молитвы, в доме со старыми обветшавшими обоями. Здесь такой же храм, как в свинарнике реанимация.
– Ну и что? – возмутилась особа. – Может, Вы – храм, напяль на вас серебряную ризу. Или я – икона, дай мне в руки орущего младенца. Это Вам – «да ладно». А потом ведь: я и по делу. По делам. Дружба дружбой, а плавленый сырок врозь. Я теперь ваша соработчица, практикесса, приписалась в ваш отдел набираться какого-нибудь журнализма, если этот еще есть где. Так что хочешь не хочешь, а давайте… Вкалывайте. Говорите со мной. Учите научным оборотам нас, обормотов… как писать, скажем, про погоду. Про облака вот что писать, каким слогом… если научно. От кого бегут, от какой жизни в какую, с целью, скрывают ли свой возраст, имеют ли сердце ледяное в мокром нутре… Что они, облака эти ваши?
«Издевается», – точно смекнул обозреватель, и в нем завелась и медленно стала шириться тучка протеста, расползаться в перистый слой раздражения, каким-то неведомым образом сцепленный с темным облаком одежды визитерши, с горящей понизу ее шеи, как межгрозовой просвет, аметистовой брошкой-звездой.