«Мне вспоминаются совместные с Сергеем Ивановичем поездки в Москву, связанные с выполнением заданий Государственного Комитета Обороны. Тяжело давались эти поездки. Трудно было в то время передвигаться по Москве, и нередко Сергей Иванович возвращался домой совершенно изможденным; как он сам говорил, он чувствовал себя в такие минуты «как покойник». Но он никогда не жаловался и самоотверженно продолжал нести свои обязанности. Меня всегда поражало в нем сочетание удивительной доброжелательности и внимательности к нуждам окружающих его людей и суровой беспощадности к себе: он не щадил себя, когда ему надо было выполнить то, что он считал своим долгом; в важных вопросах он никогда не отступал от того пути, который считал правильным».
Глава 3. Фауст или Вагнер?
«… (Йошкар-Ола)
Снова война, снова «Фауст». Только вместо фронта глубокий, далекий тыл, а мне на 27 лет больше, за плечами прожитая жизнь…»
На внутренней стороне обложки слова:
«Книга была со мною на фронте в 1914/1918 гг., переплетена в Кельцах[33] весной 1915 г.».
Позднее появится еще приписка:
«В Йошкар-Оле (Царевококшайск) во время эвакуации 1941–1945 гг.».
Это заветный «Фауст» на немецком языке, переплетенный с двумя тетрадками вавиловских записей о великой трагедии Гёте.
Вавилов полистает томик, что-то перечитает.
Иногда добавит несколько строк, захлопнет книгу и уберет глубоко в ящик письменного стола, под слой бумаг и документов.
Что же содержали записи в заветном томике — частично на полях трагедии, частично в двух тетрадочках?
Первая тетрадь начинается словами резковатыми, но вполне, впрочем, естественными для автора в возрасте 23–24 лет.
Вавилов излагает здесь свои читательские впечатления от «Посвящения», «Театрального вступления» и «Пролога на небе».
«1. «Посвящение» элегично и трогательно, но к самому Фаусту стоит чисто в формальном отношении. Это, в сущности, рассказ о том, как создан был Ф[ауст]. Свою поэму Г[ёте] называет «Моя печаль». Итак, трагедия Ф[ауста] — трагедия самого Г[ёте]. Истинная трагедия Ф[ауста] должна быть трагедией ученого, а отчасти трагедией и науки, трагедия Г[ёте] — трагедия Фауста-поэта. В этом и лежит часть внутреннего противоречия поэмы. Доктор Фауст поступает как поэт[34].
2. «Театральное вступление» еще более ненужный придаток к Фаусту. Это опять несколько (вступительных) слов, притом совершенно безотносительно Ф[ауста]. Спор директора театра, поэта и актера (комический актер) назван так по совершенно мне непонятным причинам, это вообще актер — спор вечный, примирить их едва ли возможно. Автор — поэт вне времени, актер — поэт мира, а директор совсем не поэт. Настоящего спора у Г[ёте] и нет. Каждый говорит свое и остается при своем. Декларация поэта то же вечное:
Поэт создает… а, спорить положительно не о чем.
Поэт должен творить только для себя, если он видит перед собою читателей или слушателей, то произведение невольно дидактически педантичное.
Фауст меньше всего «драматическое произведение»…
К чему эта… демонстрация изнанок декораций перед представлением!
3. «Пролог на небе» — те недосягаемые горные вершины Божества, с которых Вселенная кажется такой прекрасной и стройной, где все случайное становится необходимым. Там царит в вечном покое, любуясь своим творением, Творец. Для него все прекрасно и стройно, как в первый день создания».
И далее:
«Гёте, как [и] Лессинг, Фауста только начал. Весь длинный хвост приключений ничего общего с Фаустом не имеет. «Фауст» Гёте — сборник разнородных сцен без всякой связи».
Для читателя, более-менее знакомого с проблематикой великого творения Гёте, приведенные только что фрагменты из записей Вавилова, пожалуй, покажутся чересчур тезисными, угловатыми, а то и по-юношески неуклюжими. Не слишком ли это парадоксально звучит: «Гёте… Фауста только начал»? Не слишком ли самонадеянно утверждение, что великая трагедия всего-навсего «сборник разнородных сцен без всякой связи»?
Можно, конечно, сделать ссылку на возраст комментатора. Извинительна и его некомпетентность в филологических тонкостях.
Но не будем спешить. Внимательное чтение дальнейших записей, уточнения к ним, сделанные ученым почти через тридцать лет, постепенно убеждают в том, что «фаустовские» размышления русского физика достаточно глубоки и самобытны, чтобы обойти их вниманием.
Вавилов старается выявить разницу между двумя Фаустами: «гётевским» и «настоящим». В этой связи у него возникают раздумья о роли и назначении ученого.
Гётевский Фауст не «настоящий», потому что он изменяет науке, бросается в водоворот наслаждений и утрачивает необходимую ученому «степень душевного равновесия» и «созерцания».