В этих условиях новый арест С. И. Фуделя становился неизбежным. Это случилось 1 января 1933 года [181]. Обстоятельства долгого ночного обыска в квартире на Гагаринском переулке запомнились восьмилетнему Николаю Фуделю. «Я помню сквозь смутный полусон каких-то чужих дядек, шастающих ночью по комнате, и свою бабушку — Зинаиду Александровну Сытину (Свербееву), всегда невозмутимо спокойную, сидящую как бы в тихой кольчуге своих седин и серебряных очков в изголовье детской кроватки: моей и двухлетней сестренки Маши. Шел обыск, а она усыпляла нас, заслоняла, успокаивала так непрерывно и несокрушимо, что я и в самом деле заснул и ничего не видел. На другой день мама, посадив меня на каретный сундук XIX века — горбатый и твердый, — приблизила ко мне свое застывшее лицо и, углубляясь сухими глазами в мои глаза, сказала, что папа надолго уехал и я никому не должен об этом говорить. Тогда впервые я понял одно: папа не такой, как все, папа — в опасности» [182]. Отец появлялся в жизни сына всегда неожиданно, как бы из морозной мглы этапов и ссылок, и опять исчезал надолго — промежутки между ссылками были кратки.
Второй арест и вторая ссылка отмерили следующее десятилетие и новое лицо России. В 1933 году повторились и Бутырская камера, и этап, и новая ссылка. Сидение 1933 года в Бутырках — это испытание тюремной камерой, рассчитанной на 30 человек, но заполненной двумястами буйных уголовников. Темная толпа, запертая в клетку, куда без особой нужды не входили надзиратели. Все держались особняком — кроме тех случаев, когда избивали вора, укравшего хлебную пайку; и тогда вспыхивало общее чувство — объединявшая всех «черная соборность»: камера гудела, орала, визжала. Но и в «тихое» время камера бурлила, томилась, не находила себе места. Скрыться можно было разве только под нарами. Эту камеру С. И. Фудель назовет безотрадной: священников в ней уже не было, молиться сообща, церковно, здесь было невозможно. По вечерам, после поверки, проходили камерные собрания — рассказывание похабных анекдотов и даже антирелигиозные лекции, которым ни у кого не было сил противиться. Фудель молился тайком, шепотом или про себя, и вспоминал слова, когда-то и от кого-то услышанные: будет время, когда людям не останется ничего, кроме имени Божия. Месяцы этих мрачных испытаний давались, считал Фудель, для того, чтобы оценить свет Церкви, чтобы из глубины соборности черной затосковать о соборности церковной — «в которой, собственно, тоже толпа людей, но людей, стоящих перед Богом с горящими свечами в руках» [183].
На первом и, судя по материалам дела, последнем допросе арестованный старший научный сотрудник Института плодоовощной промышленности, успевший за 1932 год выпустить в печать научные труды о пользе дикорастущих ягод, о борьбе с потерями плодоовощей и о их стандартизации, состоявший членом месткома и Всесоюзного штаба по борьбе с потерями, узнал, что обвиняется в преступной антисоветской связи с троюродной сестрой его жены Софьей Всеволодовной Волковой [184]. Внучка Саввы Мамонтова была женою известного впоследствии писателя Олега Волкова [185], в 1924–1928 годах служившего переводчиком в греческом посольстве и арестованного за отказ от осведомительской работы на органы ГПУ. Ко времени ареста Софьи Всеволодовны он успел отбыть уже два срока на Соловках и находился в ссылке в Архангельске. Жена его, под давлением показаний доносчиков и натиска следователя вынужденная подписаться под словами, что является «сторонницей либерально — буржуазного строя», воспитанной в имении дворян Свербеевых «в религиозно — монархическом духе» [186], обвинялась в том, что после ареста мужа продолжала поддерживать связь — конечно, контрреволюционную — с дипломатами посольства Греции, где тот работал, переправляла письма брату, находившемуся в эмиграции в Югославии, получала от греков деньги и продукты, а при этом «давала информацию о положении русской интеллигенции, о положении церквей при советской власти, о гонениях на Церковь», причем «преподносила все это в антисоветском разрезе» [187]. Мало того, считала, что «обновленческая церковь преступила церковные догматы, и больше прав имеет сергиевская Церковь», и даже взялась составить некий конспект «о положении церквей», в котором были бы приведены «факты, что “красные” церкви поедают сергиевские, а только последние закрываются и сносятся в большом количестве» [188]. Конспект, правда, так и не был передан консулу и дальше в деле не упоминался, но и всего остального вполне хватило на пять лет исправительно — трудовых лагерей [189].