«Горный Дубняк, 19 августа 1877 г. Вчера так был измучен, что не мог дописать того, что хотел. Вчера пришлось три раза побывать в госпитале; утром отправился, как обыкновенно, посмотреть больных, после завтрака объявили, что пришел транспорт раненых в 169 человек. Тотчас же поехал, чтобы увидеть воочию больных еще на телегах, неумытых, замученных от переезда 40 верст на арбах по скверным дорогам. Тяжелое впечатление, которое с непривычки даже и нашего брата-врача забирает. С переломами бедер, со сквозными ранами груди переносят перевязку очень тяжело; один со сквозной раной груди тотчас же по приезде начал кончаться, другой, вероятно тифозный, тоже почти умирал. Да, это – тяжелый вид; у меня не раз навертывались слезы, слушая эти стоны и смотря на этих людей, изнемогающих от ран, от солнца, от тряски, от усталости. Часа через два, когда всех уложат по постелям, переменят белье, умоют, напоят, – конечно, картина в тех отделениях, где раненые полегче, меняется, завязываются беседы, люди здороваются, веселы, охотно рассказывают подробности битвы, в которой были ранены. Все прибывшие были от 14 числа из дела Воронцова; такого подбора тяжелораненых еще не встречалось, у многих встречалось по две и даже по три раны, почти все раны огнестрельные, – или пулями, или картечью. Восемь было привезено ампутированных, девятого ампутировали сегодня утром. Я смотрел, как подвозили телеги к палаткам и как вынимали этих несчастных; все это делалось в высшей степени добросовестно и скоро, и транспорт почти в 200 человек больных был уже весь размещен почти в один час времени; чуть не каждого раненого нужно было поднимать четырем санитарам. Как своехарактерно рисуются при этом раненые солдатики; лежит, например, в телеге солдатик с раной в ногу, подходят его вытаскивать, – с каким вниманием следит он за своим бедным скарбом, который вытаскивается из его телеги, узелок, другой, ранец; „вот, вот забыли“, – кричит он и тянется в угол телеги за манеркой; когда все его имущество вынесено, он спокойно передает и самого себя на руки санитаров: „Осторожнее, земляки, осторожнее, вот так, ногу-то повыше; ой, ой, зачем опустил“ – и т. д. Зайдешь через полчаса в палатку, все разместились, кто моется, кто пьет, а кто стонет еще от боли в ране; через час уже немного пободрее – и водочки выпили, а кто и чаю напился. Между прочим солдатским скарбом вчера у одного больного я услышал в мешке живую курицу, которую он дотащил до лазарета. Не могу тебе передать, до какой степени симпатичны мне наши раненые: сколько твердости, покорности, сколько кротости, терпенья видно в этих героях, и как тепло и дружно относятся они друг к другу, как утешаются они в своем несчастии тем, что вытеснили или прогнали „его“. Сегодня под хлороформом молодой солдатик все бредил неприятелем: „Это наш, это наш, – кричал он, – сюда, сюда“ и прочее; наконец при более сильной наркотизации он запел песню (вероятно, был запевалой) во все горло и пел, пока не заснул вполне. Больные привозятся с ружьями, и нередко тифозный без сознания при вытаскивании из телеги первым вопросом делает: „Где мое ружье?“ Госпиталь расположен вдоль речки в кибитках, в каждой из них помещается по восьми человек, одна кибитка от другой по крайней мере в 12 шагах. Можешь себе представить, сколько пришлось вчера исходить, переходя во время приема транспорта из одной кибитки в другую, возвращаясь опять в первые, и т. д.»
Вернувшись в конце ноября в Петербург, где об его отсутствии горевали и в клинике, и среди больных, Боткин с наслаждением набросился на свои привычные занятия и поработал так усердно, что летом для восстановления сил должен был съездить опять на морские купания в Трувилль. В том же году он был избран председателем старейшего нашего медицинского общества – «Общества русских врачей в С.-Петербурге» – и нес эту обязанность вплоть до самой смерти.