Длинное тело отдыхает, плотно прилегло к простыне; усталость просачивается из него книзу, как дождь в землю... А ведь я все-таки ощущаю себя вот тут, в голове. Холодные ноги — это не я, живот — не я, сердце — совсем не я, оно — чужое, постороннее, а я только здесь, в голове съежился... Интересно бы посмотреть на свое лицо изнутри, какое оно? Все выгнуто в обратную сторону, как форма для барельефа... Кстати, нужно повесить портреты в комнатах правления... бюст какой-нибудь. А то очень голо. Ну ладно, сплю. Юрка ровно дышит на кушетке. Он всегда спит крепко. И я...
Гремят страшные удары, вспыхивает багровый свет. Что это? Смерть? Открываю глаза. Темнота. Сердце мчится бешено, вскачь, в карьер. Провожу рукой по лицу. Холодный пот. Это случилось в то же мгновение, как я заснул. Заснул — и грохот... и я проснулся.
А ведь и верно, что-то грохочет... близко, во дворе. Тяжело дыша, приподнимаюсь на локте. Слушаю. Погрохочет и смолкнет, и опять.
Осторожно, чтобы не толкнуть Надю, слезаю с кровати. Прижимаюсь носом к холодному запотевшему окну. Весь двор зеленовато-белый, черные тени, и месяц купается в осиянном небе, как в голубом вине. Кто-то черный, согнувшись, ходит по двору, и от него грохот. Тихонько отворяю окно, высовываюсь, холодный воздух покалывает мне горло.
Так и знал, это Сморчок. Он опять катает свою бочку. Вот он заметил меня, подходит к окну, смотрит, задрав голову. Серебряный свет льется на его всклокоченные волосы, яркая тень от носа пересекает усы и бороду. Он похож на утопленника. Рваный пиджачишко надет на голое тело, и дряблое сверкающее пузо вываливается через гашник.
— Опять ты безобразничаешь, Сморчок, — шиплю я ему, — ты людям спать не даешь. Как тебе не стыдно!
Он вытягивается и отдает мне честь:
— Вашему высокородию нижайший почет, через пень-колоду, за море-окиян, в белокаменный град. Позавчера родился, нынче женился, помирать не хочу, честь имею представиться. Вашей тетеньке двоюродный плетень и народный комиссар монополии.
Что с ним будешь делать? Я говорю жалобно:
— Иди спать, Сморчок. Брось свою бочку. Я болен и из-за тебя заснуть не могу. Хоть меня пожалей!
Он шаркает босой ногой и опять отдает честь.
— Так что ходатайствую о безвозвратной стипендии. Двугривенный на поминовение усопших родителей и раздробление миров. Тюлечки-маргулечки, валеный сапог. Всевозможное вращение.
— А шуметь больше не будешь?
— Засну, как плотва, до страшного суда.
Я достаю из пиджака монету и кидаю ему. Она падает на булыжник, звеня. Сморчок ищет ее, встав на четвереньки, что-то кричит. По я поскорее прикрываю раму.
Надя спит, повернувшись к степке. Блестит ее круглое плечо.
«Надо бы все-гаки купить вторую кровать, — думаю я, укладываясь, — а то неудобно...»
Тишина проглатывает меня.
Мы выходим из столовой. В этот час послеслужебного разъезда улица торопится больше, чем всегда. Она спешит по домам, она хочет ухватить за копчик ускользающий день. Трамваи и автобусы нафаршированы плотно, у остановок очереди, в магазинах давка. Люди сразу вспомнили о себе, потому что в течение шести часов для себя были только незамечаемые папиросы и стакан чаю с бутербродом.
Последние, уже желтеющие отсветы солнца, отлетающая теплынь, длинные тени.
Мы тоже торопимся, быстро шагаем, и одна витрина за другой перехватывают наши отражения. Мое пальто и портфель под мышкой проплывают по тканям, флаконам духов, галантерейной мишуре, по книгам; павлиний хвост обложек, кричащие цвета, пестрая шотландская клетка, белизна самоуверенной скромности; тьмы и тьмы книг, каждый день десятки новых; испуганные глаза автора, пробегающие рецензию, грубый читательский палец с желтым ногтем, поспешно разрывающий необрезанные листы... Успевают ли все это прочитывать?
— Товарищ Иванова, ты много читаешь?
— Нет, мало. А что?
— Беллетристику читаешь: стихи, романы?
— Редко, некогда все. Вот в отпуску была, «Вирипею» прочитала... этой, как ее, Сейфуллиной. Ничего. Потом какого-то иностранного, забыла фамилию.