«Что ему нужно?» — думала Анна, стараясь не смотреть на руки Яцыны. Беленецкие бабы говорили, что до войны Яцына сидел в тюрьме за убийство. А когда ушла наша армия, он передушил в пионерском лагере на Днепре не успевших эвакуироваться школьников.
Посидит Яцына, посопит и уйдет, не сказав двух слов. Но однажды пришел особенно мрачный, взъерошенный. Долго сидел молча, наконец заговорил сиплым, простуженным басом:
— Муж твой, верно, хорошую должность при Советах сполнял. Партейный был? Комиссарничает небось теперь в Красной Армии?
— Не знаю, и жив ли, — подавила невольный вздох Анна.
— Оно, конешно, немец кровь вашим пустил подходяще, — мрачно согласился Яцына. Подобие усмешки появилось на его лице, добавил загадочно: — Хотя, может, скоро и свидитесь…
— Как это? — с безотчетным страхом смотрела Анна на старосту.
— Бьют красные немца. Знаешь ведь?
— Не знаю, — прошептала Анна, собирая все силы души, чтобы скрыть нахлынувшую радость.
— Знаешь! — убежденно прохрипел Яцына, шевеля косматыми бровями. — Все ты знаешь. Ждешь не дождешься, когда Яцыну вон на той вербе повесят.
В глазах старосты не было ни мысли, ни чувства — только звериный страх да такая же звериная ненависть.
Анна инстинктивно глянула на лавку, где спал Юрик. Враждебная тьма распласталась над миром. Среди тьмы прикорнул в сугробах Беленец. Кричи, зови — никто не откликнется, не придет на помощь. Все может сделать с ней, с ее детьми этот человек.
А Яцына сидит, грудью навалившись на стол, говорит угрюмо:
— Меня советская власть не зря в Нарыме воспитывала. Свою жизнь дешево не отдам. Еще не одному комиссару хребет перегрызу.
Тяжело встал. Лохматая тень метнулась по стене и потолку. Косолапо переставляя ноги, подошел к лавке, уставился на Юрика.
— Спит комиссарик, — и первый раз за весь вечер оскалил рот улыбкой, от которой стало еще страшнее: — Свернуть нешто ему голову, как курчонку, — и протянул руку к спящему.
Анна бросилась к сыну, встала между ним и Яцыной — маленькая, худенькая, неистовая.
— Негодяй! Зверь! — бросала она в волосатое лицо старосты. — Не смей подходить! Не смей!
Яцына с оторопью посмотрел на стоящую перед ним женщину, его удивил такой порыв. Не спеша поднял руку с негнущимися, как грабли, пальцами и опустил на голову Анны. Захватив волосы и накрутив на кулак, коротким, привычным движением швырнул Анну в угол. Анна лежала на полу, оглушенная ударом. Один глаз был залит кровью, но другой настороженно следил за Яцыной. Когда староста нагнулся к Юрику, Анна быстро подползла к Яцыне и схватила за ногу.
Сапог поднялся, и удар в грудь снова отшвырнул ее в угол. Уже теряя сознание, она приподнялась на четвереньки, повернула к Яцыне ослепленное, залитое кровью лицо и завыла прерывистым, плачущим воем.
Дверь рывком распахнулась, и в хату вскочил Захар. Староста злобно покосился на него:
— Ты шо?
— Услышал шум, думал, может, происшествие какое, — не спускал Захар глаз со старосты.
Яцына свирепо засопел:
— Происшествие! — и, поднес к носу Захара черную гирю кулака. — Я и до тебя доберусь, вшивая команда. Знаю, чем ты дышишь, зараза, — и вышел из хаты, так стукнув дверью, что черным вздохом рванулось к потолку пламя керосиновой лампы.
Захар поднял Анну, посадил на лавку, пододвинул ведро с водой, полотенце.
— Сильно он вас?
— Ничего, — шептала Анна. — Ничего!
Завязав мокрым полотенцем голову, держась, как слепая, за стену, едва передвигая ноги, пошла за печь, где надрывалась в крике Светланка.
Захар неловко помялся.
— Ну, прощайте, — виновато сказал он и, выйдя, тихо притворил дверь.
Захар шел по ночной извилистой, пузырями сугробов вздувшейся улице. Беленец спит: ни огонька в оконце, ни голоса у калитки. Только студеная слепая тьма да неверная лисья поземка, путающаяся под ногами. Остановился возле Марфуткиной хаты. Там за низкой, руками захватанной дверью — человеческое тепло, в меру, по нынешним временам, спокойное и в меру сытое существование, теплящаяся надежда пережить все, уцелеть. Еще год пройдет, два, и окончится война, вернется он домой, пусть не герой, пусть без орденов и почета, но живой, с руками и ногами. Не всем такое счастье! Сколько перебито в боях, сколько костьми легло на обочинах дорог, по которым гитлеровцы день и ночь гнали военнопленных к себе в тыл, сколько еще сгниет безымянных за колючей проволокой лагерей. Главное теперь — притаиться и ждать. Не большой труд — притаиться и ждать!
Почему же в нерешительности стоишь ты, Захар, у крыльца, подставив под ледяной ветер потный бледный лоб, и не спешишь войти в хату, где ждут тебя овчинная кислятина, горечь дарового хлеба, сонная женская теплота? Почему неотступно перед тобой, как укор, измученное, в кровоподтеках лицо Верховцевой?