В воскресенье, возвращаясь в университет, я увез мою модифицированную школьную куртку с собой, только упаковав ее в чемодан — несмотря на свои только что высказанные сомнения относительно войны мистера Джонсона и мистера Макнамарры, моя мама не поскупилась бы на вопросы о воробьином следке, а у меня не было ответов на них. Пока не было.
Однако я чувствовал себя вправе носить эту куртку, и я ее носил. Обливал ее пивом, обсыпал сигаретным пеплом, блевал на нее, вымазывал кровью, и она была на мне, когда в Чикаго я попробовал слезоточивого газа, пока орал во всю силу своих легких: “Весь мир видит это!” Девушки плакали на сплетенных Г и Д с левой стороны ее груди (на старших курсах эти буквы из белых давно стали замусоленно серыми), а одна девушка лежала на ней, пока мы занимались любовью. Мы занимались ею, не предохраняясь, так что на стеганой подкладке могут быть и следы спермы. К тому времени, когда я собрал вещички и покинул поселок ЛСД в 1970 году, знак мира, который я нарисовал на ней в кухне моей матери, превратился в неясную тень. Но тень сохранилась. Другие могли ее и не видеть, но я никогда не забывал, что она такое.
Глава 29
После Дня Благодарения в воскресенье мы вернулись в университет в следующем порядке: Скип в пять (он жил в Декстере, и из нас троих ехать ему было ближе всего), я в семь, а Нат около девяти. Даже не распаковав чемодан, я позвонил в Франклин-Холл. Нет, сказала мне дежурная, Кэрол Гербер не вернулась. Ей явно не хотелось отвечать на другие вопросы, но я не отставал. У нее на столе лежат две розовые карточки “УШЛА ИЗ УНИВЕРСИТЕТА”, сказала она. И на одной фамилия Кэрол и номер ее комнаты.
Я сказал “спасибо” и повесил трубку. Постоял с минуту, туманя воздух телефонной будки сигаретным дымом, потом повернулся. По ту сторону коридора за одним из карточных столиков сидел Скип и подбирал слетевшую на пол взятку.
Я иногда задумываюсь, не пошло ли бы все иначе, если бы Кэрол вернулась в университет или даже если бы я приехал раньше Скипа и успел бы поговорить с ним, пока чары гостиной третьего этажа не завладели им. Но я приехал позже.
Я стоял в телефонной будке, курил “пелл-меллку” и очень жалел себя. Затем кто-то по ту сторону коридора завопил:
— Хрен, нет! Не может, мать твою, блядь!
На это Ронни Мейлфант (из телефонной будки он виден не был, но это его голос, единственный в своем роде, точно звук пилы, вгрызающейся в сучок соснового бревна) злорадно проверещал в ответ:
— Э-эй, гляньте-ка: Рэнди Эколлс получает первую Стерву эпохи после Дня Благодарения.
"Не ходи туда, — сказал я себе. — Если пойдешь, то полностью обложишься. Обложишься раз и навсегда”.
Но, конечно, я пошел. Столы были все заняты, но трое ребят — Билли Марчант, Тони ДеЛукка и Хью Бреннен — стояли, следя за игрой. Если бы мы захотели, то могли бы занять один из углов.
В сигаретном дыму Скип поднял голову от своих карт и шлепнул ладонью о мою ладонь.
— Добро пожаловать в психушку. Пит.
— Эй! — сказал Ронни, оглядываясь. — Поглядите-ка, кто тут! Единственная жопа в этой дыре, боле-мене понимающая в игре. Где был, Блевотинка?
— В Льюстоне, — ответил я. — Трахал твою бабушку. Ронни закудахтал, его прыщавые щеки покраснели. Скип глядел на меня очень серьезно, и, может быть, в его глазах что-то было. Точно не скажу. Время проходит, Атлантида глубже и глубже погружается в океан, и вот уже ловишь себя на романтизировании. На мифотворчестве. Может, я увидел, что он сдался, что он намерен сидеть здесь и играть в карты, а там будь что будет; и может, он давал мне разрешение идти своей дорогой. Но мне было восемнадцать, и я был похож на Ната куда больше, чем готов был признаться себе. И у меня никогда еще не было такого друга, как Скип. Скип был бесстрашен; Скип матерился на каждом втором слове; когда Скип ел во Дворце, девушки не могли оторвать от него глаз. Он был для них тем магнитом, каким Ронни бывал только в самых своих поллюционных снах. Однако что-то в Скипе не находило себе места, что-то вроде осколка кости, который после многих лет безобидных блужданий может проколоть сердце или закупорить сосуд в мозгу. И он знал об этом. Даже тогда, когда школьные годы еще липли к нему, точно послед, и он все еще думал, что каким-то образом кончит учителем истории и тренером школьной бейсбольной команды, он знал это. А я любил его. Его внешность, его улыбку, походку, манеру говорить. Я любил его и не захотел его оставить.
— Ну как? — сказал я Билли, Тони и Хью. — Хотите поучиться, ребятишки?
— Пять центов очко! — сказал Хью, закулдыкав, как индюк. Да он и был индюком. — Пошли! Потасуем и сдадим!
Очень скоро наша четверка уже сидела в углу, отчаянно дымила, а карты так и порхали. Я помнил, как отчаянно зубрил под конец каникул; помнил, как мама сказала, что мальчики, которые занимаются кое-как, теперь умирают. Я помнил все это, но оно отодвинулось далеко в прошлое, как и мы с Кэрол в моей машине, когда “Плоттеры” пели “Время сумерек”.