Читаем Сэр полностью

– О да. Прекрасно, да. Он был слишком грубой, но это человек, который мог быть бандитом, мог быть злодеем. Мог быть всем.

Знал, что он делает, умный, крепкий, и делал, что ему угодно. Он не был для меня советским комиссаром: то, что он был советский царедворец, это меня не касалось. Про Сталина я тоже так думаю: для меня он тоже не был советским человеком. Просто тиран, грузинский тиран. То, как его назвал когда-то Бен-Гурион – из-за этого плохо вышло Израилю,- он просто назвал его: грузинский хам. Согласитесь, это было бестактно. В Болгарии он это сказал.

– Это было уже после смерти Сталина?

– До.

– До?!

– О да! Много до. Возобновилась эта антипатия к Израилю, возросла после этого. Кто-то сказал: что вы думаете о Сталине?

“Хам грузини”: по-еврейски, грузинский хам. Что он делал в

Болгарии, понятия не имею. Кто-то ему поставил этот вопрос.

– А Болгария была уже наша?

– М-м-м… должна была быть. Но могла не быть”.

Я прочитал в Оксфорде “Счастливую Москву” Андрея Платонова, опубликованный через сорок лет после смерти писателя роман, в котором эта реальность, грубая и жестокая, но именно в этой грубости и жестокости остающаяся трогательной, только еще побеждала: в людях – и через людей – молодых, потому что молодости все равно, чем она наполняется. Русские люди 20-30-х годов: так и так умирать, а Бога нет, будем умирать ради идеи.

Они говорили в манере “Отче наш” и древних апостолов: не дай места лукавому демону обладать мной через насилие над этим смертным телом; язык – небольшой член, но много делает – наивная мудрость, мудрая наивность лексикона, на котором не объяснить слова “либеральность”.

Это и есть тютчевское “Россию не понять”, которое за последние почти полтора столетия только немой не декламировал и только ленивый не пересмеивал. Мы с приятелем вспоминали, что значил для нас, двадцатилетних ленинградцев, экзистенциализм, когда главное был импульс и живой опыт середины века, а препарированию европейских идей попросту не находилось места, отчего и то, что пришло ему на смену в Европе и что в России, так разительно отличалось одно от другого,- вспоминали и признавались друг другу, что странно и неуклюже на узких улочках, поднимающихся к

Роуз Хилл, где зашла о нем речь, звучит само слово

“экзистенциализм” по-русски: так неловко и нелепо, что даже немного стыдно его здесь произносить. Общий, понятный и нам, и им язык был газетный, телевизорный, так что знакомому библиотекарю в Тейлориан, спросившему о моей жене и дочери: “Что вы сделали, что эти леди преследуют вас?” – я ответил: “Это два агента КГБ”,- к удовольствию обеих сторон.

Ни чьему принижению, ни чьему возвышению это положение вещей не служило. Умение выжить в “религиозном и политическом бреду”

России, как говорил, эмигрируя после революции, друг Ахматовой, не имеет преимуществ перед удовольствием от “покойной английской цивилизации разума”, на которую он этот бред сменил. Весной

1992-го все газеты на все лады обсуждали, как инструктор тренировочных полетов, находясь в воздухе, поймал радио-SOS с двухместного частного самолета, за рулем которого умер пилот, и его зять 24-х лет, не умея летать, должен был его посадить – и инструктор помог-таки ему это сделать, в Кардиффе. Но ровно за полвека до этого гитлеровский генерал Гудериан был абсолютно ошеломлен тем, что русские десантники по причине нехватки парашютов прыгают с низко летящих, “на бреющем полете”, военных транспортных самолетов в снег как есть: на ноги, на руки, на спину, на голову. Вот и думай. Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь, изобрел за машиной машину, а наш русский мужик, коль работать невмочь, так затянет родную “Дубину”.

Формально русский язык Берлина временами становился калькой с английского. Но содержательно он мог служить образцом и ориентиром: слова значили ровно то, что в России, интонации были безошибочными, вещи назывались своими именами.

В этом смысле он был уникум даже по критериям его собственных убеждений, грубо говоря, отрицающих возможность по-настоящему верной оценки друг друга иновременными и иностранными культурами и отдельными индивидуумами. Как всякий нормальный человек он пользовался обобщениями типа Павлова: “Критяне всегда лжецы, злые звери, утробы ленивые”,- но на уровне, прежде всего и как правило, бытовом, разговорном, сиюминутном. Какие-нибудь частные замечания о немецком или французском характере приобретали в его устах звучание скорее художественное, образное, и чем ближе оказывались к суждению, тем строже он подчеркивал, что это он или мы так судим о них, исходя из своих понятий о понятиях чужих, а вовсе не что-то, что может претендовать на общепризнанность. Однако “русское” и “английское” он знал одинаково, и не одинаково приблизительно, а одинаково точно: не переводил одно в другое, а выражал – одно и другое, все равно на каком языке.

Перейти на страницу:

Похожие книги