Читаем Сэр полностью

“Оставайтесь, не поезжайте”. Я слетал, вернулся, снова пил кофе с коричневым сахаром в том же кресле у окна и читал в “Таймс”, что вчера на Ленинградской атомной электростанции случился радиоактивный выброс. В эту минуту экс-феллоу Батлер спросил меня: “Это правда, что Ленинград был более либеральным, чем

Москва?” Я ответил: “От времени до времени. Но не в то время, когда я там жил”,- под общий хохот, который мое буквальное описание обстановки не имело в виду вызвать.

За Хай-Тэйбл зашел разговор о вчерашнем телевизионном фильме, подававшем англо-германские отношения, исторически конфликтные, без оглядки на сиюминутное союзничество и демонстрируемое миролюбие. Я сказал: “Оттого, что вы думаете, что вы живете на острове…” И немедленно был встречен ожидаемым: “Мы думаем, и мы живем на острове”. В другой раз мой сосед на тему о политизированности Оксфорда обронил, что за последние пятьдесят лет не помнит ни одного премьер-министра из Кембриджа… Берлин, живя внутри этой незыблемости, более того, естественным образом построив на ней жизнь, не стал ни плоть от ее плоти, ни кость от кости. Он выставлял против нее все те же орудия здравого смысла, поставленные на лафеты человеческой природы, которую взаимодействие прочности и слабостей и делает человечной. Он защищал устойчивость – и обожал ее опровержения. Добротному четырнадцатому и так далее векам в галерее Крайст Черч, его вневременному Лугу, дорожкам, всегда и неизбежно приводящим к

Модлен, к всегда и неизбежно прекрасному парку, оленям, речке, внутренним дворикам и химерам на стенах, он с удовольствием мог противопоставить толпу выпивших студентов, в поздний час, в будний день разливающуюся по Вудсток и Брод, а ей, в свою очередь,- себя, напившегося единственный раз в жизни, тоже студентом, компоту с алкоголем, всех толкавшего и длинно, но безукоризненно объяснявшего, что не владеет телом. Юный джентльмен в ослепительно белой рубашке и ярком жилете под формальным строгим пиджаком, сидевший в кафе, куда Исайя пригласил нас с женой позавтракать, в компании таковых же, сплошь окосевших, с девицами на коленях, с цилиндрическими пинтами пива и громкими голосами, мог навести его на тему

Ротшильдов, чей очередной отпрыск только что провалился на экзаменах в Водхеме и в интервью местной газете сказал, что попал в колледж как обыкновенный студент, а не на папины деньги, а то, что папа передал сто тысяч фунтов именно Водхему – случайное совпадение.

И когда он рассказывал мне о своем старшем друге меньшевике

Рахмилевиче, ходившем в Британский музей, чтобы прочесть там все, что можно, и очень хорошо знавшем музыку, и учившемся в трех немецких университетах, а потом возвращавшемся в Ригу и вместе с другими образованными евреями рассказывавшем про Второй

Интернационал сидящим на бревнах рабочим,- перед моими глазами неожиданно встала другая сцена, зимнего оксфордского дня, когда мы столкнулись на Карфакс, где у дверей банка Ллойдс двое шотландцев играли на волынке и барабане, волынщик в юбочке, пилоточке, башмаках с серебряными пряжками, барабанщик более обыкновенный, и тут же подгребла местная пьянь, один в цилиндре, без зубов многих, с собаками, другой – с пивом, две банки поставил у ног музыкантов, и еще один в одиночку подтанцовывал, и Исайя смотрел на них, как мужик на тех бородатых евреев и одновременно еврей на тех мужиков.

Он мог сказать, просто по-человечески, “оставайтесь, не поезжайте” – услышав о конкретных угрозах, ожидающих человека в

России; но он никогда не смотрел на Россию как наблюдатель. Он не мог спросить, в Москве или в Ленинграде была либеральнее жизнь, потому что знал эту либеральность не с чужих слов и, может быть, единственный в Оксфорде, в Англии, в Европе, на

Западе из либералов знал, почему это понятие ни с какой стороны и ни в какой дозе неприменимо к советскому режиму. Нельзя представить его интересующимся чьими-то мнениями о новом лидере, президенте, секретаре партии, просто политике, вышедшем на передний план, потому что видел их вживе, получал из первых рук, из их собственных. Не важно, что это было в 1945 году или 56-м, а не 91-м, что это были Каганович или Сталин, а не Брежнев, или

Андропов, или Зюганов: порода – все равно чья, носорогов или шакалов – не меняется в зависимости от времени и индивидуального помета. Важен скорее кругозор естествоиспытателя. “Я видел перед собой огромного еврея, такого мужицкого еврея. Он был очень похож на известных тред-юнионистов в Америке. Которые вели рабочих. Большой грубой еврей, который – просто, понимаете, силач, который занимается такими вещами. Бандит. Мог быть бандитом, мог быть на стороне правительства, мог быть против. Я видел большого толстого высокого еврея, очень грубого вида – с которым я разговаривал. Он оказался Кагановичем, но я не видел советского комиссара. Хам, я видел: хам. Я знал, кто он, конечно…

– А думали вы так: ну ладно, ты мне рассказывай, что ты член

Политбюро ЦК, но я-то вижу в тебе человека, который мог работать на моего отца в Одессе, например?

Перейти на страницу:

Похожие книги