– Вы это хорошо рассказываете, vous avez la voix chaude[16], – сказал мой дядя и несколько повернулся, как бы желая лучше рассмотреть меня. – Де Мозеан, которому вы помогли в Испании, очень хорошо отзывался о вас. И аббат Кулемберг, человек хорошего рода, воспитывал вас. Да, вы годитесь. У вас прекрасные манеры, вы красивы (что всегда кстати). Мы все красивы, даже я сам имел успех, воспоминания о котором до сих пор доставляют мне наслаждение. Я намереваюсь, племянник, сделать вас моим наследником; другим моим племянником, виконтом, я не вполне доволен; он не был почтителен ко мне, а человек в моем возрасте имеет право требовать к себе уважения. Кроме того, другие причины также заставляют меня изменить мои намерения.
Я был готов бросить в лицо графу наследство, которое он так холодно предлагал мне. В то же время я невольно вспомнил о том, что дядя – старик, что он мой единственный родственник; что я очень беден и нахожусь в затруднительном положении, что в моей душе живет сладкая надежда, которая может осуществиться с помощью этого наследства. Не был я в состоянии также прогнать из головы мысли о том, что, несмотря на свое ледяное обращение, граф с самого начала выказал относительно меня щедрость, и – я чуть было не написал – доброту, но это слово не применимо к понятию о дяде.
Я поклонился и сказал:
– Ваша воля должна быть для меня законом.
– У вас есть рассудок, monsieur mon neveu[17], – сказал старик. – Большинство оглушило бы меня своими благодарностями… Благодарность! – повторил он со странным выражением в голосе, затем откинулся и улыбнулся своим мыслям. – Однако поговорим о вещах, гораздо более важных. Возможно ли будет вам, военнопленному, утвердиться в правах наследства и сделаться владельцем имений, находящихся в Англии, положительно не знаю. Живя здесь, я не изучал того, что называют законами. Теперь далее: вдруг Ромэн опоздает. Мне необходимо совершить два дела: умереть и написать завещание. Как ни хотелось бы мне услужить вам, я все же не в состоянии отложить первого, чтобы успеть сделать второе; я могу располагать всего несколькими часами.
– Хорошо, сэр, в таком случае мне придется жить, как я жил до сих пор.
– Нет, – сказал граф. – Можно сделать нечто иное. Я только что взял от банкира мои наличные деньги, значительную сумму, и теперь намереваюсь передать их вам. У вас появятся эти средства, они пропадут для… – Дядя замолчал и улыбнулся такой злой усмешкой, которая удивила меня. – Однако необходимо, чтобы передача произошла при ком-нибудь. У виконта очень недоверчивый характер; если деньги будут переданы без свидетелей, он, пожалуй, заговорит о краже.
Граф позвонил. В комнату вошел слуга, похожий на доверенного камердинера. Дядя дал ему ключ и сказал:
– Ла Ферьер, принесите сюда ту шкатулку, которую вчера привезли; затем попросите доктора Гентера и господина аббата пожаловать ко мне на несколько минут.
Шкатулка графа оказалась большим ящиком, обтянутым русской кожей. Дядя передал мне ее в присутствии доктора и милого улыбавшегося священника; при этом граф ясным образом выразил свою волю. Свидетели остались, чтобы написать и скрепить своею подписью бумагу, говорившую о том, что произошло; меня же де Кэруэль отослал. Я направился в свою комнату. Ла Ферьер нес за мною драгоценный ящик.
У дверей моей спальни я, поблагодарив, отпустил старого слугу, взял из его рук шкатулку и вошел в отведенное помещение. Тут все уже было приготовлено к ночи. Роулей спустил занавеси и привел камин в порядок; в ту минуту, когда я вошел, мои молодой слуга оправлял постель. Он обернулся и приветливо взглянул на меня; сердце мое согрелось от этого взгляда. Действительно, я никогда еще так не нуждался в симпатии человеческого существа, хотя бы самого простого, как в ту минуту, когда вошел к себе в спальню с целым состоянием в руках. В комнате моего дяди я испытал полное разочарование. Он наполнил деньгами мои карманы, но задушил всякое человеческое чувство почтения или расположения к себе. Старость и опытность произвели на меня такое удручающее, мертвящее впечатление, что один вид молодого человека заставил меня довериться Роулею; он был еще мальчиком; его сердце еще должно было биться, в нем, без сомнения, сохранилась часть естественных и невинных чувств; он умел болтать глупости, он не превратился в машину, сделанную для произнесения безупречных речей. В то же время я уже начал освобождаться от тяжелого впечатления, произведенного на меня свиданием с дядей, и несколько воспрянул духом. В то мгновение, когда ко мне подбежал Роулей, чтобы взять из моих рук шкатулку, когда он взглянул на меня своим веселым, ничего не значащим взглядом, – Сент-Ив снова стал самим собой.
– Ну, Роулей, не торопитесь, – сказал я. – Это важная минута! Вы человек и слуга и уже прослужили мне целых три часа. При этом вы, конечно, успели заметить, что я довольно суровый господин, который больше всего на свете ненавидит хотя бы намек на фамильярность. Мистер Поуль, или Поли, вероятно, пророчески почуяв истину, предупреждал вас.