Поехали мы с нею через лес. Справа и слева дубы, липы и сосны стоят не шевелясь, над головой синее небо — хорошо! Я пустил гнедых на божью волю, любуюсь, значит, чужой природой и на фрау Лизу украдкой поглядываю. Всем ты, думаю, взяла — и лицом, и телом,— жалко имя у тебя неподходящее. Назовешь, сразу своя Лизавета Семеновна на ум приходит, и язык отнимается.
Очень мне мешало это ее совсем русское имя.
Обнял я Лизелотту одной рукой, потому что в другой вожжи держал, и прижал к себе. Крепко прижал, даже сердце зашлось, и так мы с нею ехали, пока не кончился лес. Сразу за лесом было поле несжатой ржи, а за ним стояли и крайние дома Ульсберсдорфа. Фрау Лизелотта жила в третьем доме слева. Это был крепкий красный кирпичный дом, построенный еще прадедом Фридриха, мужа Лизелотты, и доставшийся тому по наследству. Фридрих погиб в первые дни войны где-то на Днепре, под Могилевом, и с тех пор она вдовствует. И живет в старом доме одна-одинешенька.
Я привязал гнедых к изгороди, проводил фрау Лизелотту во двор, а самому кажется, что это я свою Лизавету Семеновну провожаю. В общем, помялся я, помялся, помахал рукой, мол, ауфвидерзеен, до свидания то есть, и к калитке попятился, где кони стояли. Фрау Лизелотта, гляжу, губки надула и недовольства своего не скрывает, даже сердится. А я смотрю на нее, молодую и красивую, пячусь и бормочу какую-то чепуху. Будь здорова, говорю, спокойной ночи и гутен нахт и так далее в этом роде.
Это было три дня назад. Сейчас же я ехал взглянуть, как мои орлы прессуют сено. Рожь уже осыпается, а убирать некому. Между прочим, вчера приходили ко мне женщины с того конца Кунцендорфа. Как им дальше жить, спрашивают,— хлеба нет, а рожь теперь как бы ничья.
Я не знал, что и сказать. Ситуация, извините за выражение. Посеянную собственными руками рожь боятся жать! Передай, говорю на свой страх и риск доктору, передай, пусть берут полосу, какую хотят, и убирают, и обмолачивают. Женщины, само собой, данке, данке, то есть спасибо, однако, в поле никто так и не вышел, и рожь как осыпалась, так и осыпается. Надо сказать, чтоб дурака не валяли, брались за работу. Ради детей, которые ни в чем не виноватые.
— Тпр-ру! — остановил гнедых б десяти шагах от сарая, наполовину забитого тюками сена.
Смотрю, нет моей Лизелотты среди немецких фрау. Ищу, ищу глазами, нигде не видно, обиделась, не иначе. Подзываю Кутузова, спрашиваю, где эта, тринадцатая. А кто ее знает, говорит, все время ходила, работала, а сегодня вот не пришла. Я снова в коляску и — прямым ходом в Ульсберсдорф. Вот и лес, вот и поле, где рожь растет, вот и сама деревня. Подъезжаю, останавливаю гнедых: «Тпр-ру! — и во двор. Тихо и пусто кругом: нет дома! Соседка окно распахнула и через забор рукой машет: дескать, уехала фрау Лизелотта… Нах Берлин… Нах Дейчланд… Насовсем… Сейчас многие, свободные от детей, уезжают… Доберутся до Ельса, до Бреславля, выйдут на автостраду Глейвиц — Берлин, ну а там уж кто-нибудь подвезет. Так и фрау Лизелотта… Неожиданно собралась и уехала, даже ауфвидерзеен не сказала. «Да это и хорошо»,— думаю про себя, а у самого душа горит и сердце кровью обливается.
Возвращаясь обратно в Кунцендорф, лошадьми я и не правил. Да они в этом и не нуждались. Довезли — с дороги не сбились, им, видно, было не впервой.
11 августа 1945 г.
Поляков с каждым днем становится больше. Приезжают, занимают пустые дома со всеми пристройками и начинают жить-поживать да добра наживать.
Вчера вечером, гляжу, сидят возле брички Будько, пан Залесский и еще трое поляков, незнакомых,— только что приехали… Дымят самокрутками и, судя по всему, обсуждают, как им здесь устраиваться, на новых землях. Будько, слышу, за колхозы агитирует. Мол, это самый верный путь, объединяйтесь, не прогадаете. Я бы, говорит, на вашем месте что сделал? Облюбовал бы хату, какая попросторнее, и первым делом шильдочку прибил бы: «Колхоз имени…»
Немного спустя, встретив Будько, я сказал:
— Ты что, за колхозы агитируешь?
Будько даже опешил:
— А за что я должен агитировать, товарищ лейтенант? Надо же объяснить трудящимся людям, иностранным гражданам, что к чему и на какой предмет.
13—14 августа 45 г.
Погода стоит — на редкость! Солнце печет, в пруду рыба играет, по дорогам фазаны шмыгают. Выйдешь в графский парк — ни один листик не шелохнется. Черепица на крышах до того накаляется, что от нее горячий воздух — марево — идет, как от плиты.
Вчера мы, наконец, завершили свои сенокосные дела. Все сено, какое успели накосить, спрессовали и тюки в двух сараях сложили. В общем, по нашим подсчетам, вышло две тысячи пятьсот тюков — начальство будет довольно! После обеда втроем — я, доктор и младший сержант Кутузов — последний раз объехали бывшие графские владения. С нашей стороны кругом полный порядок. Чисто сработали, ничего не скажешь. Сработали и удочки смотали — трактор на американских колесах и еще пригодный к употреблению пресс мы отвезли на двор. Пан Залесский уже приглядывается к ним.
Я ему откровенно сказал:
— Слышь, пан, насчет трактора и пресса — это должны решать местные польские власти.