– Он меня с того света вытащил, в пургу. Кровью харкал, месяц потом с воспалением легких лежал, а вытащил. И второй раз, когда Льдину с Беловым искали и я в стропе запутался. Пусть звезд с неба не хватает, зато верю ему, как брату.
– Это хорошо, если веришь. Евгений не заикался мне про те случаи, скромный, тоже хорошо. А Вениамин?
Семенов вздохнул.
– Устал я от него, намаялся за две зимовки.
– И позвал на третью? Не лукавь.
– Никогда не знаешь, чего от него ждать. По теории Степаныча, Филатов гарантирован от простуды, кровь – что твой кипяток! Ни одной зимовки без драки.
– Осокину он врезал по справедливости.
– По справедливости, говоришь? – Семенов провел рукой по горлу. – Вот где она у меня сидит его справедливость! Если б сдержался, не дал волю рукам – и Белка была бы жива и станция бы ходуном не ходила. Не подумал ведь об этом, смыл, как мушкетер, оскорбление кровью – и в результате слишком высокой она оказалась, плата за справедливость!
– Она никогда не бывает высокой, – возразил Кирюшкин. – Нет такого прейскуранта, Серега. Ты, конечно, прав, Белку не вернешь и что станция ходуном ходит – правда, а не думаешь ли, что в конце концов все склеится и будет покрепче, чем было?
– Вот это поворот! – Семенов с интересом посмотрел на Кирюшкина. – Каким же образом?
– А таким. Считай, что Вениамин вскрыл нарыв – и больному полегчало. Выздоравливает больной, так-то!
Семенов присвистнул.
– Пургу разбудишь, свистун!.. Вчера я был дежурный и таскал ему еду, как официант. Если две недели назад волком смотрел, то вчера – «спасибо, дядя Вася» и на глазах слезы.
– Разжалобил? – усмехнулся Семенов.
– А ты не язви. Я с ним долго говорил, он не конченый. Да погоди рукой махать, я побольше тебя и видел таких и судил! Помнишь Бугримова Петра? Хотя нет, ты его не знал, до тебя дело было. Он мне Машу простить не мог, сам на нее виды имел. Я снарядил упряжку на охоту, а он втихаря из моего карабина обойму вытащил, чтоб я зря съездил. Однако вместо оленей мишка голодный попался, только собаки и выручили. Месяц Петра на бойкоте держали, зато потом какой парень был!
– Не подбивай клинья, дядя Вася. Бугримов одному тебе мстил, а Осокин, это ты сам сказал, всему коллективу в душу плюнул.
– Согласен. И все же подумай, поговори с ребятами и с ним самим. Нет такого подлеца, из которого нельзя было бы сделать человека. Он не весь прогнил, верхушка только чуточку занялась, это я тебе точно говорю. Мучается он, страдает, а из страдания человек может выйти либо навсегда озлобленным, либо очищенным – это не я придумал, так в жизни бывает. Семенов покачал головой.
– Эх, дядя Вася, очень любим мы сначала казнить, потом миловать, восхищаясь собственной сердобольностью. Только боком нам выходит такая доброта! Ты говоришь: мучается, страдает. А спроси самого себя: страдал бы он, если б не его, а невиновного Филатова осудили на бойкот? Мучился бы угрызениями совести? Не верю я в быстрые раскаяния, дядя Вася, в них больше игры на публику. Да ты пойми, не потому он раскаивается, что Белку убил и на Филатова хотел свалить, а потому, что через месяц полеты начнутся и он боится, что я выгоню его со станции с волчьим билетом!
– Знаю, что хочешь выгнать, – кивнул Кирюшкин, – потому и затеял этот разговор. Выгнать легко: черканул пером по бумаге – и нет человека. Много я таких видел, которые пером биографию человека меняли, только ты вроде другой крови. Подумай, крепко подумай, Сергей.
– Подумаю, – миролюбиво согласился Семенов. – Ты не обижайся, дядя Вася, я ведь тоже не очень уже молодой, всякого повидал. Осокин в Арктике человек случайный, когда-то он обязательно должен был себя показать. На Льдине такой человек особенно опасен, слишком нас здесь мало, раз-два и обчелся. Одного заразит, другого – и кончился коллектив. Так что пока останемся при своих, идет?
Вставая, Семенов увидел на полу листок, поднял его, улыбнулся и с выражением прочитал: Отец-командир Ненавидит задир.
А любит: Белова, Бармина удалого И помаленьку Дугина Женьку.
– Вениамин обронил, – с легкой грустью сказал Кирюшкин. – Ты ничего не видел, обещаешь?
– Пусть сочиняет на здоровье, – засмеялся Семенов, – за справедливость бороться времени меньше будет. Чего только обо мне не писали: и анонимки были и «довожу до вашего сведения» с подписью, а вот эпиграмма впервые.
– Он не только эпиграммы, – оживился Кирюшкин. – Ты вот на него ворчишь, а он талант!
– Что ты говоришь? – деланно удивился Семенов.
– А то, что слышишь. – Кирюшкин вытащил из-под нар чемодан, открыл его и достал листок. – Чаевничали мы вечерком, вспомнил я остров Уединения в Карском море, где сразу после войны зимовал, про могилку заброшенную упомянул – кто-то из первых зимовщиков в ней остался, потом гляжу – забился Вениамин в угол и чего-то шепчет. Я удивился: неужто молишься, паря? А он мне – листочек: тебе, дядя Вася, на память. На, смотри. На листке было написано: «Кирюшкину Василию Лукичу посвящаю». И далее следовали стихи: