«Господи, – сама того не заметив, Лариса первый раз в жизни помянула Бога, – ведь всего-то три минуты… – поняла девочка, сколько длилась на самом деле самая длинная, самая важная встреча в ее жизни. – Он все равно узнает, что мама ушла на фронт, но не сейчас, не сейчас». Она солгала, но чувствовала, что поступила правильно. Она не знала еще, что есть ложь во спасение.
В своей милости Господь уберег отца, который погиб через месяц, прикрывая от немецких танков отход санитарного эшелона, и не дал узнать о маминой похоронке, которая пришла двум девочкам в маленький сибирский городишко, где был размещен в дореволюционном бывшем барском особняке эвакуированный из Ленинграда детский дом…
– Я скоро, – сказала Лариса.
Она засунула за пазуху коричневый кошелек с потертыми краями, подобрала стоящий невдалеке большой медный чайник и пошла сквозь пребывающую в движении толпу, на девяносто пять процентов состоящую из военных, к дверям вокзала под огромной вывеской «Кипяток».
– …А после войны нас разыскал и привез обратно в Ленинград дядя Эдик, мамин старший брат. Он всю войну прошел оператором фронтовой кинохроники, потом вернулся на «Ленфильм». У него здесь все в блокаду погибли, вот мы и стали его второй семьей. Ты такую пьесу «Старшая сестра» помнишь?
– И пьесу помню, и фильм. Доронина, Жаров, Тенякова.
– Так вот всех троих Александр Моисеевич с нашей семьи списал. Не напрямую, конечно, но узнаваемо… У него там старшую, Надю, принимают в театральный, а младшую – нет. А у нас все наоборот получилось. Нинуську еще ребенком снимать начали, «Жила-была Машенька», «Волшебные каникулы».
– Не припомню, – честно признался я.
– Так ее в театральный со знаменами приняли, правда, выгнали потом. Но она и во взрослом кино играла. И я туда попала с ее подачи. Подначила меня попробоваться на одну ролюшку, а у нее как раз был роман с режиссером – он и не отказал. А потом часто стали приглашать – один эпизод, другой… А с Нинкой как раз все наоборот вышло… Взбалмошная она была, без царя в голове, скандалы всякие пошли, разводы, попивать стала… И ушла в пятьдесят три года – а я вот до сих пор тут, цвету и расцветаю, как город Одесса. Судьба…
– М-да, судьба дело такое, – глубокомысленно подхватил я.
– Что-то эти все не едут, – сменила тему Лялечка. – Небось в пробке застряли, машин в городе развелось, что блох на савраске… Ой, да я ж тебе фото так и не показала, зачем звала, спрашивается… Сейчас, сейчас…
Она удалилась в одну из примыкающих к гостиной комнатушек, сквозь раскрытую дверь я мог слышать ее бормотание: «Да где ж… куда засунула… вот… нет, не то… ага, есть!» И через минуту она появилась с пухлым альбомом в малиновой обложке под бархат, присела рядом со мной на зеленый диванчик и принялась перелистывать страницы.
– Семейную нашу ты уже видел… Это папа, это мы с мамой на море, это школьные… Ага, смотри!
Я узнал маму. Если бы не коса и не скромное серенькое платье на пуговицах, ее легко можно было бы спутать с Аськой. Она стояла у доски, должно быть отвечая урок, рядом, за учительским столом, сидела строго одетая молодая женщина. На переднем плане – стриженые мальчишеские затылки и, снабженные бантами и косичками, девчоночьи, под ними – отложные воротнички и треугольники пионерских галстуков. На доске четким, почти без округлостей, почерком выведено «17 Dezember 1940», поверх доски – уголок рамки, тяжеловесная помпезность которой не оставляет никаких сомнений по поводу того, чей именно портрет не попал в кадр.
Картина эпохи. Только вот женщина за учительским столом категорически, можно сказать вызывающе, в эпоху не вписывается. Лицо, поза, взгляд, тонкие пальцы, в которых копеечная указка выглядит элегантным мундштуком слоновой кости… Советская учительница последнего предвоенного года? Нет же, Клео де Мерод, княжна Наталья Палей на парижском подиуме. В наши тридцатые, когда женский советский «норматив» наливался мускулами ударного труда и физкультурных парадов, когда даже всенародно любимая Любовь Орлова скрывала свою классово чуждую стать под пролетарским тряпьем кухарки Анюты и почтальонки Стрелки, женщинам, подобным учительнице с фотографии, жилось, должно быть, неуютно и даже небезопасно…
– Это Станислава Юрьевна, наша «немка», – пояснила Лялечка. – Мы-то у нее не учились, не успели. Говорят, строгая была и язвительная, но ее все равно любили. Красивая, да?.. О, а вот и танец маленьких медведей!
На фотографии три девчушки в белых рубашечках, темных жилетиках и юбочках, держась за руки, синхронно отставили в сторону правые ножки. Личики их были одинаково насуплены и серьезны, и общий эффект получался уморительно смешной. На заднем плане виднелся раскрытый рояль, за которым сидела немолодая полная женщина.
– Вот эта, светленькая, – Верочка, которая темноволосая и в кудряшках – Валька, а я посередине… – Лялечка вздохнула. – Смотришь – и будто вчера это было.