– Это он, – сказала Настя. – Точно, он. А я – Настя.
– Я запомнил имя, еще не выжил из ума, – проворчал дед. Потом помолчал, взглянул, опустил глаза и быстро взглянул еще раз. – Настя была, – изрек он, к полному недоумению внука. – Была Настя. И если прибрать волосы, то даже некоторое сходство обнаруживается. У меня зрительная память фотографа. Мишка, – впервые обратился он к внуку, и в голосе его звучало волнение, – Мишка, я, конечно, слепой старый хрен, но… кого ты привел? Достань малиновый альбом. Бархатный. Тот, на котором медальон с Исаакием.
Так что вы сказали, девушка Настя? Вы сказали – «это он». Почему еще? Что за «он»?
– Вы только не волнуйтесь, – заговорила Настя. – Он, – указала она на портрет, – Миша. А вы – маленький Володька.
– Дерзость какая – «маленький Володька»! – Дед Владимир вдруг так распереживался, что задрожали руки. – Мишка, кого ты привел?! И скоро ты там с альбомом?
– Дед, – донесся голос из другой комнаты, называемой дедом «салоном», – у тебя тут полка съехала. Я достаю так, чтобы все не обрушить.
– О господи! С какой стати я «маленький Володька»? С чего ты взяла?
– Вас возили на дачу, лечили и подкармливали. Я из писем все знаю. Из его писем, – кивнула она на портрет, с которого не сводила глаз.
– Какие такие письма? Кому он мог писать?
– Насте. Моей прабабушке.
– Была Настя, – повторил дед. – Она пропала на войне. Но, стало быть, нынче вернулась…
Из «салона» послышался грохот, и в дверном проеме появился Миша с толстым альбомом в руках. Разговор он слышал, поэтому недоумевал.
– Я объясню, – сказала Настя, глядя. – Только позвоню своему деду. Он приедет и привезет письма. И фотографии.
Дед! – кричала Настя в трубку. – Дед, они нашлись, маленький Володька, он совсем старый, и Миша. Бери письма, Настин дневник и лети!
Дед прилетел по названному адресу.
Круг времен замкнулся. Было много волнений, семейных встреч, воспоминаний, сопоставлений.
Дед Владимир рассказывал так:
– Помню, Мишка много носился по городу со своим фотоаппаратом. Несмотря на то что у него был пропуск, дело было опасным, потому что куда он только не лез очертя голову. Один раз привели его домой чуть ли не за ухо – понесло на заводскую трубу, панораму снимать. Как пробрался на завод, расспрашивали. На такие проникновения его пропуск права не давал. Я знаю, что он на фронт хотел – мне проговаривался. Что еще? Да, в общем, все в письмах. Все знали, что они с Настей влюблены. А погиб он при одной из первых сильных бомбежек. Отец был на работе, Мишка неизвестно где, мать волновалась, и мы припозднились с бомбоубежищем. Тревогу объявили, метроном стучал в сердечном ритме – отец очень метроном не любил, болел сердцем, а мама все ждала. Когда завыло и загрохотало совсем близко, она меня подхватила, и мы понеслись в убежище. Пересидели. Когда объявили отбой, пошли домой, понятное дело. А у дома, того самого, с башнями, от сотрясения оползла стена, держалась правда. Это первое, что мы увидели еще издалека. А потом подходим ближе, и – на всю ширину Большого проспекта, прямо перед нашим фасадом бомбовая воронка. В общем… Мишку – на куски… Его санитарная дружина собирала, и обломки его фотоаппарата похоронили вместе с ним, недалеко, на Смоленском.
Мать не сошла с ума и выжила только потому, что был я, ее любимец. А отец умер, когда в ноябре начался уже отчаянный голод. Он был нездоров, горевал до забытья – Мишка был его любимец. И отец умер, избежав блокадных унижений. Какое-то время удавалось это скрывать, и мать обманно получала его карточки. Все тогда выживали как могли. Какой там героизм, просто выживали. Как сорняки выживают в любых условиях. Сознания для этого не нужно, жизнестойкость нужна. И дай Бог сохранить долю порядочности…
Как мы потерялись? Нас, соседей, расселили, потому что дом грозил обрушиться после бомбы, погубившей Мишу. Мать Насти жила в больнице. Позднее искать ее недоставало сил. И как-то все забылось после войны. Мать пошла работать в ателье – рукодельница была. На дому тоже шила, чтобы меня обеспечить. Немного помогал дядька Макс, приохочивал меня к фотоделу. И не зря, спасибо ему.
Настин дед рассказывал:
– Знаю только, что, когда мать вернулась в Ленинград, уже в конце войны, она, протанцевавшая по госпиталям и фронтовым площадкам несколько лет, думать не могла о балете. И здоровье было подорвано – разъезды, плохое питание, изматывающие репетиции… Она стала врачом – пошла по стопам своей матери. Почему не искала, могу только предполагать. Наверное, Надежда, бабка моя, рассказала ей о гибели Миши, и на этом все кончилось. А мама все в себе держала, хоронила в сердце. Я о первой ее любви узнал только после ее смерти, когда нашел военный дневник. Бабушка Надежда умерла еще до моего рождения, потому тоже ничего рассказать не могла…
Восьмое письмо
(вместо эпилога)