Отворачиваюсь от окна.
На треугольном столике Лица… Я ухватился… Мама, знай – я не отступлю!..
***
– Думай! – молчит Мим. – А главное – болей.
– Болеть необходимо?
– В твоём деле боль – главное.
– Разве не тонна исписанных карандашей – главное?
– Главное – болеть.
– Чтобы жар?
– Чтобы бред! И думай…
– Выходит, бредовые мысли…
– Чтобы жизнь своя…
– Верно, Мим, своя…
***
Устав от прогулок по тёмным крышам, туманы расползаются, окна в домах под вспышками электрических лампочек веселеют, уши улавливают звонкие выдохи вскипающих чайников. Потягиваюсь. Думаю о том, не укатить ли в посёлок, где в тишине светлых теплиц Кучерявый выращивает волшебные цветы. Конец света: Кучерявый выращивает цветы!
Сейчас отожмусь от пола раз сорок-пятьдесят и непременно уеду любоваться цветами и дышать покоем!..
***
…двадцать два, двадцать три, двадцать четыре – руки, как два хорошо смазанных поршня.
…тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь – сердце бьётся ровно, надёжно.
…сорок один, сорок два, сорок три – кровь, разбегаясь, согревает тело.
***
Я считаю, что жизнь человека – это сиюминутье и ещё память о прошлом; а когда умираешь – отмирает твоё будущее – только и всего… Мама, не ты умерла, а твоё будущее, до которого никому нет дела…
– О своём будущем твоя мама догадывалась, – думает Мим. – От страха перед ним она напивалась, и тогда её глаза наполнялись не по-человечески чистыми слёзами, которые потом на щёки вываливались; казалось, они не из глаз вываливаются, а оттуда, где душа…
– Мим, думаешь, что оттуда?..
***
…сорок восемь, сорок девять, пятьдесят!
***
Кто-то стоит за моей спиной; стоит безмолвно, недвижно, но я чувствую, что за моей спиной сейчас кто-то стоит и меня разглядывает. Оборачиваюсь. Она стоит в дверях – у неё опавшие плечи, а под мокрым плащом дрожащее тело.
– Зина!
Она смотрит на меня белыми глазами и молчит. Теперь комната пахнет ранней осенью.
– Я ждал, – говорю я. – Всё это время ждал!..
Зина опускается на край матраца и прячет глаза.
«Белые глаза от усталости, – думаю я, – или от боли…»
– ……………….. – говорю я.
– Да, – отвечает Зина, и между бровями сжимается тугой островок…
– Ты вернулась?
– Нет, – говорит Зина.
– Нет? – замечаю, как несколько капель, подталкивая друг друга, скользят по мокрым волосам и вдруг ударяются о неубранную постель.
– Кажется, я бесцветная, – голос Зины словно усталый шёпот саксофона. – Я бесцветная, как дождевая капля.
На полке молчаливый Мим; на листах, разбросанных на треугольном столике, молчаливые лица.
***
– Ты не в ладах со своими внутренними позывами, – говорю я.
– И ты об этом? – островок между бровями становится бело-голубой – Муж советовал мне обратиться к психоаналитику, вся Америка обращается к психоаналитикам.
– Ты обращалась?
– Зачем?
– Вся Америка обращается!
– Однажды я догадалась, что жизнь – это игра по незыблемому правилу: «так надо!». Всё, что мы делаем, это лишь оттого, что «так надо!» – на лице Зины улыбка-гримаса, напомнившая ту, которая появлялась у мамы, когда она, пьяная, садилась на пол и, запрокинув голову, выкрикивала десятки раз строчку из чьих-то стихов: «С тех пор, как для меня законом стало сердце… С тех пор, как для меня законом стало сердце… С тех пор, как для меня…»
– Плюнь на то, что «так надо!», – говорю я.
– Думаешь, сумею?
– Так надо!
– Думаешь, сумею? – повторяет Зина.
Я молчу. Не знаю почему, но я молчу.
***
– Самая тяжкая мука: маяться собою, – говорит Зина.
– Знаю!
– Я…
– Знаю!
– Ты рисуешь…
– Я ухватился.
– Ты спасся…
– Спасение в нас самих…
– Больно…
– Против боли принимают наркоз.
– Твои рисунки – твой наркоз?
– В газете о моих лицах писали: «Не лица, а рожи, пугала, страшилища! А. Сегал решил вспугнуть публику, и ему это, надо признаться, вполне удалось!»
– Была новая выставка?
– Она с треском провалилась, и меня лишили биточков.
– Боже! – говорит Зина.
– Плевать! – плевок ложится в дальний угол комнаты.
– Класс! – восхищается Зина и сплёвывает себе под ноги.
– Браво! – одобряю я. – Повтори, Зина, повтори!..
Не поднимаясь с матраца, мы плюём на пол, а потом у Зины кончается слюна, и она, жалобно всхлипнув, прячет лицо в подушку.
– Ты отлично плюёшь… – говорю я. – Ты сумеешь…
Лица Зины не видно, и это придаёт мне решимость…
– Что ты делаешь? – спрашивает Зина.
Молча раскладываю на матраце её плащ, кофточку, юбку.
– Что ты делаешь? – повторяет Зина.
Твоя одежда совсем мокрая и холодная, и я подумал, что…
– Ты раздел меня?
– Вроде бы.
– Нет, Ашер, нет.
– Ладно.
– Не надо.
– Ладно.
– Нет, Ашер, нет…
– Чёрт возьми, я ведь сказал «ладно»!
Зина смотрит на меня так, будто вспомнила о чём-то очень важном, и вдруг тихо просит: «Отвернись!»
***
Над крышами всё ещё летают туманы, последние, самые бледные, самые усталые. Слышу, как падают на пол плащ, кофточка, юбка, а потом слышу, как стучит моё сердце, и, стараясь не думать о Миме, сбрасываю рубашку.
– Ашер! – говорит Зина.
Ложусь рядом, кладу ладонь на холодную гладь живота.
– Боялся, что никогда не придёшь, – шепчу я и касаюсь губами влажных ресниц.
– Молчи, – просит Зина. – Ради бога, молчи!
Молча разглядываю свисающую под потолком лампу.