Безмолвный и недобрый разговор.
Опасный.
Безысходный.
И в тот миг, когда напряжение достигло пика, готовое прорваться криками, оскорблениями и стрельбой, на площади появился дгаго.
Трудно было понять, когда маленький человек успел переодеться, но лицо и руки его сияли чистотой и даже благоухали притираниями (оказывается, дгаго далеко не бедняк!), тщательно расчесанная шапка курчавых волос ниспадала мелкими косичками, новая бело-красная
Карлик вооружен, как и подобает мужчине, еще не прошедшему обряд очищения после боя, но не трубкой ка-мглу, с которой не расставался всю ночь, а самым настоящим двулезвийным къяххом, насаженным на роговую рукоять. Правда, остро отточенный топор крохотен, словно детская игрушка, да и сам вид коротышки-дгагусси, шагающего с оружием рослых людей, способен вызвать смех – но почему-то никто не смеется.
Потому что вслед за Жагурайрой идут дети.
Мальчишки, старшему из которых, пожалуй, нет и тринадцати. Но сейчас трудно говорить наверняка, дети ли это. Корка запекшейся крови, перемешанной с жирной сажей, надежно смазывает возраст, и очень может быть, что под слоями грязи, покрывающей осунувшиеся лица, скрыты косые ритуальные рубцы. Во всяком случае, из-под обгоревших бровей на людей Кхарьяйри смотрят тусклые и одновременно пронзительные глаза воинов, только что вышедших из битвы. Таких глаз не бывает у сопливцев…
Рядом с Жагурайрой идут
Много. Почти полсотни. Словно все дгагусси последних десяти десятков весен, покинув Высь, пришли на торговую площадь Кхарьяйри.
– Убей меня, почтенный Квиквуйю, – говорит дгаго, опустившись на колени перед мвамвамби, сухощавым стариком с уродливыми пятнами волос на обожженном лице. – Убей Жагурайру, который виноват во всем. Отошли его голову Проклятому, и Проклятый смилуется. А если нет, смилуется Чужак.
– Убей меня, дед! – падает в пыль перед Квиквуйю его точная копия лет десяти от роду. – Убей Квикву, который первым пошел за наставником Жагурайрой, чтобы сделать то, о чем ты говорил, запершись на засов…
Обожженный лик мвамвамби Квиквуйю искажает гримаса боли.
– Убей меня, отец… Убей меня, дядя… – звучат тонкие голоса.
Что-то непонятное, непостижимое происходит на площади.
Замерли потрясенные урюки. Застыли подавленные Кхарьяйри.
Воздух вздрагивает, колеблется, и в мареве возникают тени, которым никогда уже не стать взрослыми…
Расстрелянные. Изрубленные. Затоптанные.
–
Стонет площадь. Воет раненым гхау. Матерым гхау, отсидевшимся в логове, пока охотники убивали щенят.
– Люди Кхарьяйри! – Мвамвамби Квиквуйю поворачивается лицом к сельчанам, и лицо его, залитое поверх ожогов страшными мужскими слезами, способно сейчас напугать даже Ваарг-Таангу. – Мы хотели уберечь достаток, но что толку, если наши дети… наши дети…
Толпа гудит, сочувственно и невнятно.
Зыбкое марево пыли и света пляшет над площадью.
Над стариками в синем, преклонившими колена перед йу-двали.
Живыми и мертвыми…
– И вы видели все это собственными глазами, князь?
– Видеть не видел. – Кирилл Мещерских смешал засаленную колоду и аккуратно отложил ее на край стола. – А верить верю. Потому как пребываю в сией глуши уже девятый… – он всхохотнул, – подумать только, а ведь и впрямь девятый!.. годок, и заметьте, безо всякого выезда в Козу. Тут, душа моя, поневоле начнешь присматриваться, прислушиваться… вот и наречие туземное изучить удосужился… а что ружьишки по живому человеку стрелять не желают, так это, если подумать, и правильно…
Ловко орудуя пилкой, Мещерских принялся вновь, уже в третий раз после побудки, полировать и без того идеально ухоженные ногти.