Потом вдруг стало тревожно-тревожно, я завозился, силясь улечься поудобнее, глаза прилипли к двери. Дверь открылась. Ярко-жёлтые волосы над неумело накинутым белым халатом. Волосы цвета старого струганого дерева… Эти несколько дней в больнице я затаённо мечтал о её приходе, даже не столько мечтал (это было бы слишком дерзко), сколько пытался скрывать от себя, что мечтаю.
С полминуты она блуждала взглядом по палате, пока, наконец, повернула голову в мою сторону. Лицо исказилось — ужаснули мои бинты. В глазах — страдальческая жалость.
— Больно? Очень?
Порывисто села на табуретку у моей койки, обеими руками откидывала, откидывала волосы с лица. А они опять на него падали.
Меня всего всколыхнуло от вины за её расстроенность.
— Всё в порядке! — попытался как мог бодрее выговорить: бинт прижимал верхнюю губу. — Шрамы — украшение мужчины.
Шуткой не прозвучало. Попахивало пошлостью. Я захотел исправить, но вышло ещё хуже:
— Теперь я точно — красивое явление!
Взгляд её
18.
И вновь сменилось всё в моей жизни…
Евсею удалось перебраться в Москву. Он знал, что в Сибири не так давно открыт интернат для математически одарённых детей, и сумел добиться, чтобы меня приняли туда.
Евсей и я сошли с поезда в крупном городе, с привокзальной площади понеслись на такси — на светло-серой «волге» с никелированным оленем на радиаторе — в Академгородок.
Дорога в заснеженных обочинах стремилась через сплошной лес, черноватый под большим бледно-розовым солнцем, которое вставало из-за него. Меня невыразимо взволновало впечатление какой-то приятной диковатости леса, его отрешённо-величавой силы, несокрушимо хранящей свои глубины. До чего укромными они мне представились! Неожиданно из-за поворота возникло поразившее меня высотой здание. Оно неуместно, вредно здесь — оно делает лес беднее, ненадёжнее…
В этой девятиэтажной гостинице под названием «Золотая долина» Евсей и я жили, пока меня экзаменовали. Номер — на восьмом этаже: можно глядеть в окно на новые дома городка, на большущее здание «Торговый центр». Но я смотрю в другую сторону: на тайгу, которая сверху кажется непролазно густой до самого горизонта. За стеклом — гуд ветра; тайга чуть заметно колеблет вершинами, ближние сосны, огромные, прямые, слегка покачиваются, на солнце блестящая хвоя отливает синью.
Долго мне будет мечтаться до сердечной боли: вот бы убежать из интерната в ни для кого не доступную тайгу! Грёза давала какое-то призрачное основание сосредоточенно-грустной готовности жить неприручаемо, в самом себе, видя глухую избушку и вокруг — безмолвно-благородных лосей, а не крикливых сверстников. Здоровые, самоуверенные, они сразу же принялись надо мной подтрунивать. Все они были талантливы, сознавали свою избранность; никто из них не опустился бы до того, чтобы крикнуть мне: «Хромой!» Вместо этого они, когда я шёл, припадая на больную ногу, оскаливались с фальшивой приветливостью несравненного превосходства и затевали, выбивая такт в ладоши, напевать:
Они подстерегали, когда я делал шаг поражённой ногой, и с криком: «Вдарь!» — посылали в неё футбольный мяч. Бессильная нога «подшибалась» — я валился вперёд, и ребята кричали: «Торпедирована баржа с войсками!» или: «Торпедирован буксир-тихоход!»
Мне дали, обыграв слово «кандальный», снобистски-издевательскую (с ударением на последние слоги на французский манер) кличку: Анри Канда.
Невероятный поцелуй жил во мне и одухотворял суровой стойкостью. Когда обидчики, отвлёкшись, позволяли приблизиться, я кидался в драку. Меня одолевали, пользуясь тем, что силы неравны, но каждый раз я оставлял врагу на память синяк, пару ссадин. Забавным это уже почему-то не казалось.
Однажды, неожиданно поймав руку врага, я другой рукой схватил палец и вывихнул. Парнишка, истошно завопив, согнулся в три погибели от боли, а затем стал подпрыгивать на месте. Побежал жаловаться — с ним отправилось ещё несколько наиболее обиженных мною.
Директор интерната, рассказывал мне впоследствии Евсей, «занимал случайно и временно это место. Он гений, понимаешь, гений!» Через несколько лет этот молодой учёный уедет в Израиль.
Вызванный к нему, я напрямую рассказал, как надо мной издеваются, и заявил: с этим ни за что не смирюсь! буду и впредь вывихивать им пальцы, буду в столовой опорожнять перечницы, собирать на лестнице окурки и швырять смесь перца с табаком в глаза обидчикам…
Директор сидел непроницаемый (слышал? не слышал?), он проглядывал мои отметки в журнале.
Привёл меня в класс. Все при его появлении встали. Он сказал мне, чтобы я пошёл и сел на моё место, а остальным велел стоять. Затем изложил классу примерно следующее: