«Дзен, — поучал наставник Иккю, — не религия, не философия, а образ жизни, дарующий человеку гармонию с самим собой и окружающим миром, избавление от страха смерти и полную духовную свободу. Мир мало изменился со дней творения, — говорил мудрый дзен-мастер, опустив морщинистые веки, что делало его похожим на задремавшую черепаху. — Вера в разум и науку — опасный предрассудок западного общества. Накопив неимоверное количество совершенно бесполезных, а зачастую и опасных знаний, люди не стали лучше. Никакая наука не сможет исцелить наши души, возродить обезображенную нами природу, пока не изменится сам человек. Дзен открывает идеальный путь духовного и нравственного перерождения. Для достижения просветления нет нужды отбивать поклоны, совершать паломничества, подавлять плоть и набивать голову схоластической премудростью. Достаточно войти в контакт с внутренними процессами нашего существования, углубиться в наше высшее «я», приникнуть к истокам личного бессознательного».
Воспоминания не мешали Моркрофту вести автомобиль, в чем, бесспорно, сказывалась дзенская дисциплина. Шестнадцать лет минуло с той поры, когда он на попутных машинах по той же дороге добирался до неведомого монастыря. Выплывавшие образы как бы обретали самостоятельное существование, отдельное от однообразной картины грохочущего хайвэя. Стрелка спидометра прочно стояла на шестидесятимильной риске.
Храмовый комплекс вписывался в горный ландшафт с присущей японской архитектуре изысканной органичностью. Длинный фронтон, колонны из стволов секвой под нависающей крышей с выгнутыми углами — покой и умиротворение.
Монастырь пробуждался еще затемно: в три утра. Легкий завтрак, в десять — обед и ужин — в четыре, когда солнце начинает клониться к закату. В пищу употребляли только зерна, овощи и бобы. Вдыхая пар, поднимавшийся над блюдами, полагалось думать об иллюзорности мира — зыбкий неверный туман — и назначении пищи.
«Чего я стою? Откуда это подношение? — от трапезы к трапезе многократно повторялись одни и те же формулы. — Принимая его, я размышляю о несовершенстве моей добродетели. Я прислушиваюсь к своему сердцу, закрыв лазейки для жадности и эгоизма. Пища принимается как снадобье для поддержания в теле здоровья. Только ради духовных достижений я принимаю ее»[24].
Получив тарелку и ложку, каждый выкладывал на край стола семь рисовых зерен:
— «О вы, демоны и духи, я преподношу вам эту пищу и пусть ее станет так много, чтобы насытить всех духов и демонов во всех десяти частях света».
За едой надлежало сосредоточить мысль на буддийской этике: «Первая ложка способствует искоренению всякого зла, вторая — помогает творить добро, третья — спасению живых существ, пусть все обретут в круговращении смертей и рождений состояние будды».
Ели, сохраняя молчание, а закончив, вновь предлагали духам и демонам полакомиться остатками, дабы те не творили более зла.
Сразу после завтрака приступали к работам: подметали дворы, убирали помещения, выщипывали сорняки на грядках, поливали фруктовые деревья.
«День без работы — день без еды» — гласила калиграмма, приколотая под свитком патриарха Бодхидхармы[25]. Поначалу Сэм заподозрил коммунистический лозунг, но постоянные медитации помогли постичь глубинный смысл: «Леность души — худший враг человека».
Медитация составляла основное содержание монашеской жизни. Зал, где предавались сосредоточению, служил общей спальней. Разложенные на невысоком помосте вдоль стен циновки, на которых часами приходилось сидеть в позе лотоса, превращались с наступлением вечера в аскетическое ложе. Обычно укладывались на сон после девяти, но самые ревностные еще долго оставались в состоянии неподвижности, когда дух, воспарив над телом, уносится в межзвездные бездны. Находились подвижники, готовые всю ночь провести на террасе, рядом с деревянными буддами под навесом, а то и под деревом в монастырском саду.
Ежемесячно одна неделя отводилась под сессины — своего рода симпозиумы, занимавшие большую часть суток. Времени на сон и еду почти не оставалось: восемнадцать часов в зале медитаций и часовая беседа наставника под открытым небом.
Хоровое чтение сутр на санскрите и троекратное повторение магических заклинаний создавало определенный психический настрой. Хотя Моркрофт, как и большинство послушников, таких же малость сдвинутых американских парней, не знал священного языка индийских брахманов, само звучание четко артикулируемых слогов вызывало в душе непонятный отклик. Казалось, спадали путы земного притяжения и раскрывались завесы за которыми зияла вечная пустота, без очертаний и форм, без границ и цвета.