Он дополз до капитана, до его голых, обутых в кроссовки ног. Трусы его были приспущены, белели ягодицы, а в спине между сдвинутых лопаток были две близкие пулевые раны с потеками крови. Лица и усов не было видно, золотился бритый затылок. Майор тронул его за лопатку. Тело чуть теплилось, словно из него, как и из этой вечерней «зеленки», уходили свет и тепло.
— Говорил тебе, «духовскую» одежду не надо… Надо было свою оставить…
Он гладил шершавое от пыли, остывающее плечо друга. Накрыл ладонью его раны.
Оранжевые горы у горизонта гасли, вода в канале неслась нефтяной струей, на которой вдруг что-то вспыхивало — то ли синеватый луч первой звезды, то ли рыбий плавник. А он все сидел над убитым, прикрыв ладонью раны, чувствуя, как тянет из них холодным, дующим сквозь тело земляным сквозняком.
Он хотел умереть и больше не вставать. Застыть, окаменеть, пропитаться этим ледяным, веющим из пулевой дыры сквозняком, ибо больше не было сил, не было людей, не было мыслей и желаний, кроме одного — остановить в себе лютую, в ужасах и страданиях жизнь. И он гасил ее в себе, останавливал сердце, мешал движению крови, замораживал мысль, и она застывала недвижной картой изуродованной земли и белеющего, с острыми лопатками тела.
В этой застывшей замурованной мысли дернулась слабо последняя живая частица. Ящик с ракетой, уложенный между корней. Неужели и его расстрелял пролетевший рыжий урод? И весь путь по «зеленке», связанный с обретением ящика, — лишь бессмысленное перемещение от смерти к смерти, от уродства к уродству?
Эта малая живая частица, дернувшись, оживила картину мира. Бежала вода. Горела белая водяная звезда. И там, в деревьях, в корнях, лежал ящик.
Оковалков снял ладонь с пулевого отверстия. Распрямляя скрипящие колени, поднялся и пошел через гарь к каналу, страшась увидеть щепки ящика, перемолотую и расколотую ракету.
Ящик был цел, припорошен песком, опавшей листвой. Майор вытянул из укрытия его длинный брусок, наполненный литой равномерно распределенной тяжестью. Плот, вытащенный на берег, слабо белел сухими суками.
И Оковалков понял, что он сейчас подтащит ящик к плоту, укрепит его на суках, спустит на воду, забредет в канал и, умирая, погибая, теряя память и ум, поплывет, толкая перед собой плот, сам толкаемый угрюмой неведомой силой. Не волей, не долгом, не смыслом, а чем-то тяжелым, упорным, доставшимся ему по наследству от неведомых угрюмых людей, от которых он появился на свет, продолжая завещанное ими движение по бедам и мукам.
Он стал подтягивать ящик к воде. Шуршал и скрипел по земле. Взгромоздил ящик на плот, уложил его среди корявых стволов. Укрепил колышками. Елозил по земле коленями, хлюпал в воде. Вода была не холодная, теплее, чем остывший воздух. Несла в себе поглощенную энергию солнца, гнала ее сквозь ночь. Тупо, испытывая ломоту и боль в черепе, он столкнул плот на воду, удерживая его, чувствуя мягкое колыхание.
Он уже хотел выводить плот на глубину и идти за ним, погружаясь по колено, по грудь. Но вспомнил, что убитый капитан лежит в темноте один на краю горелого пятна. Утром, когда солнце накаляло желтую стену дувала и они сидели рядом в тени, блестящие от пота, Разумовский коснулся его горячей руки и сказал:
— Если убьет, донеси до своих… Хочу, чтобы дома меня схоронили… Оковалков снова вытянул плот на берег, свистя и задыхаясь от боли.
Побрел через гарь, туда, где лежал капитан. И, поддернув его под мышки, ударяя коленями о его опущенный лоб, поволок по черной земле. Дотащил капитана до берега. Закатил его дряблое тяжелое тело на плот лицом вверх. Приторочил рядом с ракетой гибкими прутьями.
Теперь они лежали рядом — «стингер» и капитан. Лицо Разумовского с острым носом и короткими усиками слабо светилось во тьме.
— Вперед… — скомандовал Оковалков не себе и не лежащему капитану, а кому-то, кто струил черную воду канала. — Вперед… — просипел он и двинулся за плотом в глубину.
Он провалился вглубь, не доставая дна. Испугался, отпустил плот, и тот поплыл без него в темноту, медленно поворачиваясь. Оковалков ужаснулся от мысли, что плот исчезнет, ударил в воду ногами, руками, забывая о боли. Бурно поплыл и, схватив корявый сук, подтянулся к голове капитана, истратив на этот рывок весь остаток сил. Чувствуя, что может впасть в забытье и утонуть, он положил подбородок на ветки, подальше от хлюпающего потока, рядом со щекой капитана. Обмотал гибкой лозой кулак, прочно прикрепил себя к плоту. Теперь они были неразрывны — он, капитан и «стингер». Плыли в ночном потоке.
Он отдохнул от бурной работы ног и рук. Лежал на воде, сносимый прохладной стремниной. Весь минувший день — от предрассветной латунной зари, когда он кинулся в атаку, он бежал, скакал, прыгал, проползал, карабкался и снова бежал сквозь взрывы и выстрелы. Но теперь его бег прекратился. Его двигало и несло без усилий, словно он передал свою жизнь под чью-то иную власть, и она приняла его, повлекла.