— О грязи. Надо всем сообща убирать, если хотим жить чисто.
— Я тебя серьезно спросила.
— И я совершенно серьезно ответил. Нужна новая, высшая техника, чтобы город от подлецов очищать. Всеобщая мобилизация средств и сил.
— Лешка, ты почему-то всегда несерьезно со мной говоришь. Непременно с усмешечкой.
— При чем тут усмешечки. Никаких усмешечек. Мне просто непонятны все эти ваши разговоры и споры «кем быть?». Кем — токарем или пекарем, штукатуром или астрономом — подумаешь, проклятые вопросы! Да кем хочешь, тем будь. Не это меня мучит, пойми. У меня другой вопрос: кем быть — человеком или человечишкой!
— Неужели это вопрос, Лешка?
— Для Аркашки Пивоварова, может, и не вопрос. А для меня самый первейший. Думаешь, думаешь, башка раскалывается. Схвачу «велик» и айда на тридцать километров за город. У меня верная примета есть: если до развилки полегчает, стало быть ничего — обойдется…
— Значит, все-таки отвлекаешься вопросиками: быть или не быть? — попытался я вмешаться в разговор. Ляля удивленно глянула на меня, как будто я не имел права голоса. Лешка ничего не ответил и это задело меня:
— Гамлет ты несчастный!
— Гамлет, товарищ дорогой, был мыслящим человеком. У него вот здесь, — Лешка шлепнул меня ладошкой по лбу, — в этом ответственном участке шарики работали. А мы с тобой, не мысля и не терзаясь, предпочитаем присоединиться к предыдущему оратору. Штука простая: жить за счет чужой мысли, чужого героизма, самоотверженности, чужого перевыполнения плана. Ты, дескать, ступай вперед, а я уж как-нибудь, следком за гобой.
Я с удивлением слушал Лешку — никогда он так не говорил, никогда не было в нем столько злобного. Я понимал, что ему трудно сейчас, что парень пережил, передумал, и все же слова его не вызвали сочувствия. А Ляля обиженно нахмурилась, и мне показалось, что она из тех благонравных девочек, которые всему предпочитают внешнее приличие.
Собственно, тогда я не очень-то разобрался в том, что говорил Жилов, и так как мне нечего было ответить, я повторил свое обычное:
— Брось, Лешка…
— Опять «брось». Терпеть не могу этого дурацкого выражения. Да и бросать-то нечего. Не я начинал разговор о специальностях, не я вызывал тень Гамлета…
— В произведениях Шекспира говорится о тени отца Гамлета, — поправила Ляля и снова показалась мне благонравной барышней.
— Ну вот, пожалуйста, — воскликнул Жилов. Он не слушал уже, не замечал никого и ничего, губы его дрожали, левая бровь приподнялась кверху и задергалась: — Вы сами знаете, я правду говорю. Нахлебнички всем поперек горла стали. На любом производстве, в любой специальности. Ты сказала, Лялька, о выборе специальности. Да не все ли равно, какую специальность изберет подобный нахлебничек: физику или химию, пластмассы или штукатурное дело. Все равно останется дармоедом на чужой шее. Можно и в поэзии всю жизнь тихим чиновником прожить, можно и в штукатурном деле поэтом стать.
— Допустим, — по-прежнему неодобрительно и как-то сбоку глянула на Жилова Ляля, — но я не пойму, почему ты заговорил об этом сейчас, с нами. Кого агитируешь, против кого выступаешь? Против Андрея? Против меня?
— Почему заговорил? — растерянно переспросил Жилов, словно забыл уже, о чем шла речь. — Да так, знаешь: что у кого болит, тот о том и говорит. Слыхала, небось, пословицу.
— А ты, оказывается, злой, Лешка!
— Да, злой. Ой, какой злой, Лялька. И вообще сторонись меня. Я ведь, знаешь, из чуждых элементов. Отчим — жулик. А мать…
— Не смей, — вспыхнула Ляля, — не смей говорить о ней плохо!
— А я и не собираюсь. Она для меня — мама. Все равно, что бы ни было, моя дорогая, хорошая, родная мама… — Лешка отвернулся, дернул плечом, не глядя на нас, махнул на прощанье рукой:
— Ну, я пошел…
Ляля долго смотрела ему вслед. Не могу передать, что прочел я в ее взгляде, не умею. Но она перестала казаться мне примерной барышней, для которой превыше всего внешнее приличие.
— Завтра опять будем возвращаться вместе, — простодушно сказала она, — ладно? — и протянула мне руку, хотя это и не предусматривалось нашим общеклассным этикетом.
Я догнал Леонида. Он уже успокоился, заговорил, как всегда, покровительственно, рассказывал о себе, о том, как трудно ему живется.
И вдруг воскликнул:
— Понимаешь, вот мы сейчас мечтаем и размышляем. Каждому, конечно, хочется большой, настоящей жизни. На маленькое, серенькое никто не согласен. Но потом пройдет время, все утрясется, укомплектуется… Послушай, Андрюшка, неужели и я стану Жиловым. Жиловым номер два. Разумеется, усовершенствуюсь, пройду переподготовку, учту ошибки и промахи, умудренный опытом предков, напуганный шумом и позором, утрачу жиловский размах. Откажусь от жизни рисковой, пролезу на тихое местечко с некоторыми благами и… присоединюсь к предыдущему оратору. Вот что ужасно, Андрюшка.
Мне стыдно признаться, но тогда я ничего не смог сказать товарищу.
А Леня продолжал: