Напоминал этот старый, деревянный, скрипучий дом, а вернее сказать – изба деревенская, очень сильно увеличенные часы-ходики, в виде домика, затейливого, симпатичного, бывали раньше такие.
Гену Айги мы так и не дождались тогда.
Уехали восвояси, под лепет невразумительный сиявшей глазами детскими из полумглы избяной, бревенчатой, шаткой, скрипучей, городской, вполне вероятно, да всё-таки деревенской, сестры поэта, Луизы.
А с Диной Мухиной я порою, изредка, виделся.
Редкостных, надо сказать прямо, достоинств женщина.
Юра Арендт, Юрий Андреевич, сосед мой по Коктебелю, сын Ариадны Арендт, скульптора очень хорошего, женщины, прожившей долгую, трудную жизнь, из круга давних друзей Волошина, сказал мне однажды, у нас, в Киммерии, вдали от Москвы, уже в конце девяностых, что теперь Дина Мухина пишет ещё и стихи замечательные.
И слава богу, что так.
Со словом Дина всегда – я-то знаю – была дружна.
Лариса Галкина. Тоже художница. Тоже – хорошая.
Выставлялась она, когда-то, в середине шестидесятых, на смогистских, уже легендарных, так вот время идёт, вечерах.
Была она долгие годы приятельницей Распопова.
Там с нею мы и познакомились.
Тихая. Очень скромная.
В ней грусть была – неуёмная.
В ней радость была – величайшая.
Тишина в ней была – глубочайшая.
По-настоящему, – я-то знаю, что говорю, за слова свои отвечаю, и давно, и теперь, – одарённая.
Светом ясных высот – озарённая.
Хрупкая, вроде, худая, бледная, птичка маленькая.
Но в ней энергия творческая – была всегда велика.
Была художница – труженицей.
И работы её давнишние, мне запомнившиеся надолго, темперы в основном, выполненные в особенной, характерной её манере, с проскрёбыванием обычным лезвием для бритья, по красочному, бугристому, шероховатому слою, высветляющихся, мерцающих, вибрирующих фрагментов, сливающихся в единое, таинственное видение, хороши были очень, светились в полумгле мастерской, двоились, разрастались, одна в другую странным образом переходя, вырывались из рам, стремились к свету, к людям, жили своею, независимой, цепкой жизнью, продолжались в памяти, словно дальний шум ночного дождя.
Проявляла порой и характер.
Твёрдость духа. Ясность ума.
К одиночеству привыкала.
Всё умела делать – сама.
Вспоминаю её комнатёнку.
Чистота. Простота. Уют.
Выживала. Растила ребёнка.
Вот и птицы в судьбе – поют.
Вот и шелест лиственный – нежен.
И не страшен – житейский ад.
Вот и взгляд её вновь – безбрежен.
Вот и дело идёт на лад.
Появляется постепенно вереница новых работ.
Остаётся вдали мгновенно череда минувших забот.
Вырастает реальность новая – за окном, за стеной, вокруг.
Прямота правоты суровая. Век и труд. Магический круг.
Добрая в жизни, отзывчивая, в творчестве светлом своём – упорно, за шагом шаг, шла своею дорогой.
Да и в жизни, в быту, в общении, способна была на поступки.
Ко мне, с нашей первой встречи, была она очень внимательна, особенно в слишком уж трудные для меня, скитальца бездомного, измученного, усталого донельзя, мои периоды.
Носик остренький, птичьи глаза, худенькие, как на фресках египетских древних, плечи, прямая, как струнка, спина, пепельные, легчайшие, невесомые, тонкие волосы, белые крепкие руки рабочие – вот Лариса.
Больше четверти века, оставшегося позади, я не видел её.
Жива ли? Что с ней сейчас?
Где её уникальная живопись?
Ничегошеньки я не знаю.
Остаётся – лишь вспоминать.
Соня Губайдулина. Известнейший композитор современный, с мировым, так сложилось всё с годами, именем.
Композитор – с особой судьбой.
Авангардный, само собой.
Соня – птица, на воле парящая, но отнюдь не птица в силках.
Дама, свет Востока таящая в непокорных, дерзких зрачках.
– В струны великих, поверьте, ныне играет Восток, – далеко не случайно сказал грядущее чуявший Хлебников.
Сложен мир, ничего не поделаешь, а порою и просто жесток.
Выжить в нём удаётся не каждому. Нет ни правил таких, ни учебников.
Но уныние – грех, как известно. И спасенье – в труде. Всегда.
И над эхом восточной песни разгорелась вовсю – звезда.
В струны Сонины в полную силу Восток играет сейчас.
Да и раньше ведь это было. Проявлялось вдруг. И не раз.
И звучали Сонины струны – сквозь каноны минувших лет.
И вставали вдали кануны дней, приемлющих странный свет.
Диковатый. Крутой. Восточный.
Чуть пугающий. Но – живой.
С ключевою водой проточной.
С гордо поднятой головой.
С горьковатой полынной мглою.
С угольками костров ночных.
С далью, сшитою вкось иглою.
Из лоскутьев. Из слов родных.
С высью звёздной. И с глубью тёмной.
С упоительной тишиной.
С неизбежностью снов укромной.
Чтобы в яви расцвесть дневной.
С чем-то, выстраданным сквозь время.
С возрастаньем извечным тем.
С тем, что пройдено встарь – со всеми.
Что останется – насовсем.
На моём, поразившем сограждан собравшихся, авторском вечере в ненавидимом нами доме литераторов, в феврале шестьдесят шестого, смогистского, с отголосками бурь недавних и событий печальных, года, Соня слушала, как я читаю стихи свои, словно слушала в тихом зале звучавшую музыку, мою, молодую, светлую, музыку – навсегда.