Такое святое, чистое, родниковое отношение к поэту, какое было у него, человека мудрого, особенного, ко мне, молодому, – поистине редкость.
Я хранил его образ в душе.
Мысленно с ним беседовал в период бездомиц долгих.
Я возил повсюду с собою, как завет его, как талисман, записанные им, Геной, для меня, чтобы помнил об этом, в середине шестидесятых, в грозовую, безумную пору, чётким почерком, на билете в музей Андрея Рублёва, пушкинские слова:
«Не для житейского волненья, не для корысти, не для битв, мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв».
Гена был для меня примером человеческой, личной победы над житейскими обстоятельствами жесточайшими, над судьбой.
Был всегда он самим собой.
Был он труженик настоящий.
Взгляд – и отсвет свечи горящей.
Голос тихий – и ясный свет.
Слов его. Всех минувших лет.
Всех прозрений. И всех событий.
Свет наитий. И свет открытий.
Свет душевный. И свет сердечный.
Свет негаснущий. Значит – вечный.
Гена был человеком дивным.
Днём с огнём не найти такого на распутье эпох, на стыке двух веков, посреди междувременья.
Гена был мне великим другом.
Был. Я знаю.
Он тоже умер.
Но живёт он – в своих трудах.
Как и прежде, в былых годах.
Но живёт он – в моих речах.
И в стихах моих – при свечах.
Взгляд его – различаю вновь.
Пробегает по жилам кровь.
Слово каждое – как алмаз.
Только слёзы текут из глаз.
Только щурюсь я вдруг на свет.
В нём – спасенье. И смерти – нет.
Через тридцать с лишним, прошедших после встреч наших с Геной, лет, после дружбы с ним, драгоценной для меня, старый друг мой, Михалик Соколов передал мне – от Маши, Гениной верной подруги, наперсницы, музы, вдовы, – небольшую, но выразительную, светлую, свет в себе таящую, или творящую, светом внутри говорящую, светом ритма и форм поющую, светом знать о себе дающую, светом память мою озаряющую, светом правды остаться желающую, светом веры ко мне вошедшую, грань забвения перешедшую, чтобы светом сиять и в будущем всей душою и сердцем любящим, белую, словно свет, незамутнённый, чистый, удивительную статуэтку, вылепленную им, Геной, давным-давно, в середине шестидесятых.
Я увидел – себя, стоящего с закинутой головою, вдохновенного, молодого, читающего стихи.
Сразу вспомнил, как Гена хотел мой портрет когда-то лепить.
Он не только меня, поэта, девятнадцатилетнего парня, в ореоле смогистской славы, читающего, изваял.
Он – голос мой изваял.
Выразил звук – в образе.
Образ наполнил – звуком.
Сумел передать – и порыв, и полёт, и восторг, и транс.
И – молодой мой голос…
Так. Вспоминаются дамы.
Судьбы. События. Драмы.
Темы: самые разные.
Дамы. Значит – прекрасные.
Дина Мухина. Дама поистине удивительная, особенная, со своим, гармоничным, прекрасным, от вторжений всяких извне годами оберегаемым, чистым по-детски, миром, со своею, лишь ей одной известной, в душе хранимой, словно свет целительный, тайной.
Художница. Очень талантливая.
Керамикой занималась.
Маленькая, энергичная, с характерным своим говорком.
Жена знаменитого Эрнста Неизвестного, скульптора, спорившего когда-то, на выставке шумной в Манеже, с самим Хрущёвым.
Держалась Дина в тени своего, прошедшего ужасы войны, решительно вставшего на защиту искусства свободного в нужный час, отважного мужа.
В тени этой – было светло.
Источником света была, разумеется, Дина Мухина.
Эрнст это – понимал.
Свет в тени – принимал.
Были супруги дружны, по-своему. Были счастливы. По-своему. Были они людьми совершенно разными. Но держались, во всяком случае, в шестидесятых, – вместе.
Как на войне. Поскольку Москва не фронт, но порою обстановка в ней, так получалось, была почти фронтовой.