Внезапно голоса лаек поменялись, в них открылась злоба и азарт. Из тайги, из ее темнеющего обруба вышел человек и стоит на снегу, залитый луной, странно легкий, в малахае, в осенней одежонке, — высокий волосатый человек. Ему не двинуться в полукольце осатаневших собак. Прохор кинулся из горницы и стукнул тремя дверьми, рядом с ним вышедший из тайги человек казался призраком. Прохор пинал ногами псов, человек стоял недвижно, будто связанный лунной пряжей. «Беглый», — объявил Прохор, возвратясь в горницу. В тоне его был и вопрос: чего бы хотели господа? Для него это не внове, но нынче в доме генерал, пусть решает. Подошли к окнам: генерал в накинутом на плечи мундире, два его спутника в егерских фуфайках. «Под замок, что ли?» — спросил Прохор. «Каторга или ссыльный?» — «Видать, каторга: разговор у него простой». Псы остервенились, будто почуяли на себе взгляды людей и захотелось служить еще лучше. «У них нынче разговор простой, а встретится один на один — зарежет». Вернулись к столу. Дядя сказал: «Пусть идет с богом. Мы не жандармы, да и рождество на носу. — Прохор повернулся к двери, хотя и одолевало его недоумение: не так ему велено поступать с беглыми. — Только вот что, голубчик, — генерал остановил лесничего уже на выходе. — Ты его
Один Сергей и видел, как вернулся к беглому Прохор, сдернул, будто с портновского манекена поддевку и, озлясь, ударил бродягу, толкнул и прогнал.
Медведя не взяли и следа не нашли, а в двух верстах от усадьбы лесничего обнаружился труп беглого. Каменно-меловое лицо серебрилось изморозью, льдисто сверкали карие глаза, худой рот в оскале, а в нем мало зубов и цинготные десны, уврачеванные смертью. Гимназист, первым наткнувшийся на тело, закричал, забился в истерике, и глаза беглого, глаза без выражения, долго еще мучили его.
А сейчас гипсовое лицо пришло из прошлого как освобождение, дремотное сознание просветлилось отрадными словами — облегчи... чтоб бежать сноровистее... с ними...
Не за горами рождество, вокруг Коршунова тайга от монголов до Ледовитого океана — тайга, которой у него не отнимут комитетчики, он знает теперь, что делать.
Сними... Облегчи... Пусть идет с богом.
И енисейский мороз тоже его, не их: пусть идут с богом! Коршунов вскочил, начал действовать быстро и уверенно, будто долгие часы обдумывал все подробности своей первой, после Маньчжурии, военной операции.
10
Чудо и благоволение судьбы, — к исходу вторых суток миновали Красноярск, — она помогала им наверстывать потерянные годы, стирать из памяти кандальное, воловье движение к Якутску, Верхоянску, Олекминску, Акатую. Похожее ощущение полета возникло у Маши и после улуса, где похоронили Андрея, но то движение связалось в ней с Бабушкиным, с его энергией, и казалось странным, что его нет с ними в теплушке и он не слышит, как колеса отсчитывают раздвинутые стужей стыки рельсов, как через эшелон трубно окликает их паровозный машинист. Как мог он жестоко наказать себя, лишить себя России, родины, близких, ради встречных людей и чужого края?! В первые часы после Иркутска недоумение Маши было остро, близко к обиде, она стыдилась внезапного глупого сиротства, открывшейся вдруг необходимости в чужом, не слишком любезном человеке. Стыдилась и знала: чем-то она выдает себя, по крайней мере старику, белому барину, и нет зеркала, нет ведра воды, — они набивали котел и чайник снегом, — чтобы подглядеть, что выдает ее: глаза, стиснутые губы, неспокойная жилка на исхудавшей шее, неубранные, упавшие до бровей волосы?..
Старик лежал под приподнятым люком, укрытый всем, что нашлось лишнего; без наружного воздуха он задыхался. Левая рука вытянулась вдоль тела, согрелась под тулупом, боль в сердце приглушилась.