— Для захолустья нашего. — Он приостановился, посмотрел в холодные глаза спутника: — Я, разумеется, вития, но выслушайте терпеливо. Вы в Слободку? — Бабушкин кивнул. — Я не льщу вам. Все, что сказал о провинции, — верно, ведь и нетерпеливцы наши — Попов, Баранский — отчего сбежали? От купеческого, салотопного Иркутска. — Он не сводил глаз с Бабушкина, заметил резкий, несогласный наклон головы. — Если и не сбежали, если приказ партии, — произнес он с оттенком решительного несогласия с правом кого бы то ни было распоряжаться чужой судьбой, — уезжали-то они с легкой душой. И вы уедете!
— Напротив — остался. По собственной воле, а если угодно, по приказу партии. И те, кого вы назвали, не оставили бы нынче Иркутска: с вами они расстались без сожаления, бесплодные дискуссии изнуряют.
— Откуда эта гордыня! Что вы знаете о нас?
— Вы уверены, что понимаете меня, отчего бы и мне не уразуметь вас? Мои товарищи в городе знают вас отлично.
— А понимают ли? — с оскорбленным чувством спросил Мандельберг. — Могут ли понять истинность моей революции!
— Я думаю, понимают. У нас будут деньги на оружие, мне сказали, в комитете есть адреса, где его можно купить.
— Проще купить его в Харбине, ближе. Там все сгнило, за хорошие деньги его продаст и генерал Надаров.
— Без драки он не отдаст ни одной винтовки.
— Как они ничтожны! Если бы вы знали, как они ничтожны! — Он страдал от невозможности передать собеседнику свое пророческое предвидение. — На брюхе будут они ползать перед демократической Россией. Я вижу выброшенное на свалку оружие...
— А пропасти не видите? Бездонной пропасти между барской мечтой и жизнью? Надаровы бросят в нее десятки тысяч людей, если мы останемся безоружны.
— Я не барин, я — революционер! — Он ощутил ярость ветра и запахнул полы шубы. — Я отдаю революции все без остатка.
— Бывает и барская революционность, — непреклонно сказал Бабушкин. — Можно захлебнуться и праведными словами.
Дома поредели, справа, от особняка вице-губернатора Мишина, отъехали сани, помчались быстро и остановились, в снег, в белое вихренье поземки выпрыгнули двое, смеясь, играя, перекидываясь снежками.
— Барин! Это из лексикона дворников. Революционер не станет попрекать товарища барством оттого, что тот не пролетарий, а, скажем, врач или адвокат. Мне говорили, вы в эмиграции были.
— Ездил. Туда и обратно.
— Там одни пролетарии — среди верхушки партии?
— И там есть баре, чего греха таить.
— Как же вы их отличали: по запаху или на ощупь?
— Отвечу: кто считает себя умом революции, а рабочих слепцами, орудием, — баре. И те, кто не понимает необходимости профессиональных революционеров, тоже баре-любители, и если дело идет к восстанию, они опасны.
— Напротив! — прервал его, негодуя, Мандельберг. — Они набат и предупреждение, спасение от авантюры.
Пятясь от смеющейся женщины, высоко державшей снежок, мужчина в папахе и шинели обернулся на их голоса. Раскрасневшийся, не успев прогнать из глаз веселой игры, человек замер, вдруг обозленный, будто пойманный на глупой шалости. Испуганно примолкла женщина и спрятала руки в муфту, осекся Мандельберг, точно устрашась, что жандармский подполковник мог услышать его; и Бабушкину не удалось скрыть замешательства.