Бабушкин лежал не раздеваясь, накрытый полушубком, перед глазами маячила полоса огня. Сухие поленца выгорали, пламя сникало, наливалось густой желтизной, багрянцем, просинью. Сон подкрадывался и к нему, путал мысли, брал из памяти случайное, давнее, чего он не искал и не звал к себе.
Проснулись от ударов, будто рухнула печка, раня лица расколотым чугуном и угольями. Машинист тормозил бесшабашно: лязг буферов, визгливый голос тормозных колодок, жестяной скрежет разъехавшегося в колене дымохода, стук винтовок внутри сдвинутых ящиков. По теплушке расползался дым.
Машинист звал Бабушкина.
Впереди скудные, мигающие в снегопаде огни Слюдянки, входной семафор открыт, можно бы ехать; но машинист увидел впереди свет фонаря, отчаянные предупредительные знаки, призыв не ехать, сигнал крайней опасности. Он затормозил, и в тот же миг ему послышался выстрел, фонарь упал в снег и погас.
Кто был этот человек с фонарем? Ведь семафор открыт и впереди незаметно чужого поезда или светлого заревца над железным раструбом паровоза, а в ходу здесь черемховский уголь, трескучий в пламени, с гривами искр!
Едва Бабушкин и Алексей вступили на шпалы — паровоз за спиной ослеп, ушел в темноту, чтобы не быть открытой в ночи мишенью. Бежали, спотыкаясь о шпалы, саженей через сто — стрелка: вгляделись, проверили и на ощупь — не переведена. Бабушкин прошел немного вперед, туда, где машинисту чудился фонарь.
Человек лежал ничком, с подвернутыми, будто подгребал под себя снег, руками, у погасшего фонаря подтаяло, темная папаха, упав, открыла немолодой, в вертикальных морщинах, затылок и повыше, к темени, пулевое отверстие. Бабушкин перевернул тяжелое тело, ладонью счистил снег с русобородого лица, увидел мертвые зрачки, боясь, сострадая, движением, которое запомнилось ему в якутской юрте, когда старик склонился над умершим Андреем, опустил стылые веки и, пригнувшись, чувствуя за спиной опасность, поспешил обратно.
— Беги на паровоз и поезжайте тихо. — Оставить дожидаться у стрелки Алексея раздумал, он сам схоронится в снегу. — Там — убитый кондуктор. Беги!
Барона на Слюдянке не должно быть: военный эшелон обнаружил бы себя огнем локомотива, скрипом вагонных дверей, голосами. Сибирь уже знала: барон не прячется, а гремит, грохочет, старается напугать уже самим своим приближением. Чего бы ему таиться на Слюдянке?
Впереди тишина, только буран усердствует, ветер зарядами, его вой прерывистый, но и в мгновения тишины Слюдянка безмолвна.
Кто же тогда застрелил кондуктора? А что, как здешний пристав или жандарм, ободренный слухами о бароне?
Бабушкин ухватился за железный поручень на ходу; миновав стрелку, поезд остановился. Слюдянский вокзал не подавал признаков жизни, хотя и знал о транспорте, ждал его, открыл семафор. Бабушкин присел у топки, разглядывая план Слюдянки, линии рельсов, крестик второго, выходного семафора и нарисованный Бялых домик с флюгерком на крыше, собакой у двери и шутливой надписью: «Дом господина Бялых».
Надо двигаться. Осторожно, как шли до стрелки, приблизиться к вокзалу, если там спокойно — остановиться, а при опасности — мимо, мимо, набрать скорость — и вперед, на Култук. «Обойдется! Все обойдется! — безмолвно заклинал он январскую ночь, буран, сделавшийся из помехи помощником. — Должно обойтись...» Они с машнистом смотрели вправо, где раскачивался, то убывая, то вспыхивая кругом света, станционный фонарь, различали уже две сгорбленные фигуры под ним, здание вокзала с сиротливо светившимся окном. Алексей озирал пристанционные пути слева и заметил наплывающую громаду поезда, темную, но не мертвую, с потаенным посверкиванием фонарей, с перебегающими вдоль путей солдатами.
— Поезд! — крикнул он внутрь будки. — Солдаты!
В тот же миг Слюдянка обрушилась на них. Распахнулись вокзальные двери, солдаты и казаки бежали к их паровозу, орали: «Слой! Стой!», кто-то цеплялся за отвесную лесенку паровоза, прижимаясь к ней, опасаясь выстрела из будки. Выстрелы беспорядочно ударили по вагонам, а следом и пулемет хлестнул по тендеру и паровозу, пули сухо щелкали по тележке, по стальным рычагам и осям, затем стали впиваться в стенки будки, пробивать железо трубы. Вскрикнул кочегар, присел, пуля пробила голенище и ногу ниже колена. Справа стреляли бегущие солдаты, слева все быстрее проплывали темные вагоны: из каждого тамбура били в упор.
Залегли на стальном рубчатом полу. Бабушкин считал чужие вагоны, предчувствуя, что еще полминуты — и выстрелы уйдут за спину, откроется простор. Что в теплушке? Хрупкая вагонка не ослабит пули, верно, они все легли на пол, даже и строптивый Воинов.
Вот, кажется, и обрыв, свобода, конец воинского эшелона; открытая платформа, на ней кучки солдат. Бабушкин различил стволы двух горных пушек, — содрогнулся воздух, взблеснул сдвоенным, слитным огнем, артиллерийские снаряды пробили котел, разворотили жаровые и дымогарные трубы, и раздался взрыв, в котором потонул новый орудийный залп.