Потому что обстоятельства позволили Юрию Олеше написать перед смертью несколько прекрасных строк: уже не было сил не позволять все. Были отборные кадры литературных критиков с атомными боеголовками, были ветераны-лысенковцы, не пощадившие сил в борьбе за уничтожение сельского хозяйства страны, было лучшее в мире метро и "Анна Каренина" во МХАТе, Евтушенко в "Юности", Кочетов в "Октябре", но уже не было сил заставить отдельных студентов Стоматологического института и Торфяного техникума, захлебываясь от восторга, изучать "Марксизм и вопросы языкознания".
И поэтому, хотя Олеша старался писать как только мог плохо, он делал это не до конца искренне и без твердой уверенности в том, что делает самое нужное народу, святое дело, и как только представилась возможность, он сразу перебежал. Хорошо он уже писать не мог, потому что вдруг можно начать писать только плохо, для этого не нужна серьезная работа над собой, но вдруг начать писать хорошо, после того как большая часть жизни отдана на то, чтобы писать плохо, тоже, конечно, нельзя.
Однако последняя работа Олеши оказалась хорошей не только потому, что ей это позволили.
Была еще одна и, может быть, решающая причина, которая высекла из мертвого камня эту вспышку таланта и искренности.
Писатель Юрий Олеша понял, что уже ничего не будет, что все кончено, что он выпал из литературной повозки, потерялся в дороге во время какой-то свары между тупоконечниками и остроконечниками или папафигами и мамафигами, ей-Богу, даже не помню, нет, кажется, между тайшетскими крысятниками и майкудукскими паханами. Он понял, что на смену пришли гораздо более энергичные и лучше понявшие, как именно следует выражать художественными средствами эпоху, деятели литературы и искусства, и тогда, все прокляв, он решил писать для себя.
Это создавало совершенно новую ситуацию: для себя ведь можно писать и хорошо, то есть, плюнув на чрезвычайно распространенное мнение, будто полезно и хорошо как раз то, что написано плохо.
Последняя книга Юрия Олеши "Ни дня без строчки" (1954-1960) написана гораздо лучше, чем "Народ строит свою столицу" (1937), и можно предположить, что преимущества произведения, создававшегося во второй половине 50-х годов, сравнительно с произведением, создававшимся во второй половине 30-х, связаны с некоторыми изменениями исторических обстоятельств (эти изменения не следует преувеличивать).
Из такого соображения, которое не испугало бы даже учительницу литературы, возникает желание сделать неосмотрительный и решительно расходящийся с реальной историей вывод: в хороших социальных обстоятельствах книги бывают лучше, чем в плохих.
Вывод этот совершенно беспочвенен и легко опровергается домашними средствами. Например: литература реакционной эпохи Николая I была не хуже литературы либеральной эпохи Александра I. Я, разумеется, говорю лишь о самых обыкновенных плохих и самых обыкновенных хороших обстоятельствах, влияющих только на обыкновенных писателей. Конечно, обыкновен-ный средний писатель в хороших обстоятельствах пишет лучше, чем в плохих, и достоинства средней литературы в хороших обстоятельствах тоже гораздо выше.
В необыкновенных плохих обстоятельствах начинают действовать другие законы. Эти законы уничтожают обыкновенное, но достойное искусство, учреждают палаческое, лживое, угодничес-кое и оставляют лишь нескольких обожженных великих, то есть выстоявших, с отвращением отпрянувших от палаческого, лживого, угоднического, выгодного искусства художников.
Вероятно, многие согласятся с тем, что "Ни дня без строчки" лучше, чем "Народ строит свою столицу", потому что в позднем произведении писателя есть вещи, которые в 1937 году могли бы показаться субъективистскими, путаными, наплевистскими, идейно порочными, вредительскими, изменническими, шпионскими, диверсантскими и террористическими, что, вероятно, потребовало бы некоторых сокращений и исправлений, после которых книга, несомненно, стала бы еще качественнее.
Для писателя, не обладающего очень большим дарованием, который сам ни на что посягнуть не может, улучшение или ухудшение обстоятельств становится решающим. К большим писателям это имеет несравнимо меньшее отношение, потому что большой писатель - это независимый человек, говорящий не то, что ему велят, а то, что важно для общества и что большой писатель знает несравненно лучше, чем мелкие администраторы, думающие, что именно им известно, в чем смысл бытия.
В судьбе искусства тягчайшую, но еще не истребительную роль играет давление на него чугунного, носорожьего самовластия. Истребление искусства начинается тогда, когда допустимый сопротивлением материалов предел давления бывает нарушен. Духовная жизнь и нравственные границы общества разрушаются, когда государство одерживает безраздельную, гибельную победу над всей растительной, животной и интеллектуальной жизнью, и наваливается не обыкновенная реакция с обыкновенными ущемлениями, ограничениями и посягательствами, а реакция испепеления.