Введенский увидел внутри зачаточного совмещанства двадцатых и тридцатых годов на фоне «побитого канарейками коммунизма», по выражению Маяковского, и так блестяще изображенного Михал Михалычем Зощенко то, что потом доизобразили в своих песнях Высоцкий и в своих картинах Целков. Но это уже стало историей. Кто же наконец доизобразит эволюцию этих же самых триумфально размножившихся существ капмещанства сегодняшнего российского суверенного капитализма в нашей отдельно взятой стране?
А их – этих целковских особей – становится все больше и больше, а интеллигенции все меньше и меньше.
В воспоминаних о Введенском я открыл, к моему удивлению, что, оказывается, к обэриутам частенько захаживал и молодой Сергей Михалков, тоже, как они, писавший, да и печатавший давным-давно детские стихи в обэриутских журналах рядом с ними. Он был тоже способный человек, и, как все люди моего поколения, я, конечно, помню его многие стихи до сих пор. Но вот я прочел книгу его воспоминаний и думал, что найду хоть какие-то слова покаяния о том, как он исключал стольких писателей из Союза писателей, в том числе и Александра Исаевича Солженицына. Или о том, что совершил беспрецедентную по нарушению профессиональной этики акцию – несмотря на то что был председателем конкурсной комиссии на текст нового гимна России, присудил эту премию сам себе за перелицованный старый свой же текст сталинских времен, который запомнить невозможно. Да нет, не нашел в себе сил попросить прощения за это, вся итоговая книга почти девяноста лет – сплошное самооправдание.
А ведь прав был Введенский, когда он напоминал нам, что есть такие моменты последней честности хотя бы перед лицом смерти, когда человек должен прокрутить заново всю жизнь и сказать сам себе и другим, в чем он был виноват.
Конечно, иным после такой прокрутки, может быть, станет страшно, как становится не по себе одному из героев Введенского:
Но Александр Фадеев сам подписал приговор себе, не простил себя, за это Бог его простит. А если не простит, то мы должны быть добрей Бога, потому что, может быть, ему нельзя прощать, а нам можно… и нужно… – и Бог этого хочет…
Неужели последним могиканам интеллигенции, глядящим на себя в жестокое зеркало истории, остается только отыскивать на собственном лице свое несдавшееся гордое «я» – существует ли оно еще или уже стерто отовсюду всепроникающей отравой гинотизации людей в том, что смыcл жизни – это, как сегодня говорят даже некоторые дети, – это бабло и понты?
Введенский, как Хармс и Олейников, был арестован. Его, кажется, не успели расстрелять, а он умер сам в тюремном поезде в 1941-м. Кто теперь разберет.
Абсурдная власть боялась абсурдистов. Власть, конечно, не понимала того, что писали обэриуты. Но власти мерещилась в обэриутах издевка над ней, презрение, и в своем зверином трусливом инстинкте они не ошиблись.
Как страшно потерять всех, кто считаются старомодными чудаками и умеют найти смысл жизни даже в видимости бессмыслицы, а не в видимости смысла в действительной бессмыслице жить, лишь бы выжить, любой ценой, даже ценой совести.
Когда в сталинские времена кого-нибудь арестовывали, то автоматически руководители учреждений должны были ставить подписи под оповещением, что приходилось делать и Фадееву, как председателю ССП СССР. В ряде случаев он писал письма к Сталину, пытаясь выручить то одного, то другого писателя. В частности, ему вместе с Ажаевым удалось вытянуть Н. Заболоцкого – это мне сам Николай Алексеевич говорил. Когда после долгих лет отсидки в ГУЛАГе одним из первых вернулся соратник Фадеева по РАППу Иван Макарьев, отец Наташи Богословской, жены композитора, которую я хорошо знал. Он сильно пил и, приходя ночью к даче Фадеева, громко кричал, оскорбляя его… Говорят, именно это и подтолкнуло Фадеева на самоубийство. Макарьев, став секретарем партбюро Московской писательской организации, после смерти Фадеева еще больше стал пить… Растратил деньги, полученные от партвзносов. Был в депрессии после выговора, покончил самоубийством, взрезав себе вены в ванне.