— Тимоша. Тимоша. ведь запорешь. он ведь весь в деда, не покорится.
Тимофей Саввич опомнился, швырнул жену на окровавленную спину сына, сапогом переломил кнутовище и с опущенной головой потопал в третью дверь, на мужскую половину.
Сын самостоятельно подняться не смог. Прибежавший Данилка и слуги перенесли его в свою комнату. Матери две недели пришлось лить слезы поверх докторских примочек.
Времени было вполне достаточно, чтобы осмыслить отцовскую науку и всерьез подумать о деде, которого Савва искренне уважал за его нечеловеческое трудолюбие.
А когда, наконец, поднялся, делать в Москве все равно было нечего. Университет закрыли. Надолго ли — никто не знал.
Он решил уехать туда, где в старинном объятии сошлись реки Клязьма и Киржач. Как владимирская баба с киржацким мужиком. Там его на свет породили, там был корень всего морозовского рода. И первостатейного купца и мануфактур-советника, и непокорного студиоза.
Лови, брат, рыбку и вспоминай, что с этой рыбки все морозовские миллионы начинались. Может, будешь умнее, может, нет — кто знает. Но все‑таки погрейся на клязьминском песочке, посвети поротой задницей на тамошнем солнышке.
Ей-богу, студиоз, не помешает.
Глава 2. Родоначальник
Река Киржач испокон веков была рекой беспутной. Мало сказать, разгульная, так еще и насмешливая. Известно, если два брата — так старший да младший: большак да младшак. У Киржача не то: главное русло прозвано Малым Киржачом, а побочный недоносок — Большим Киржачом. Один гонит родниковую кровь, другой болотную гниль. Мол, дальше все уравняется. И правда уравнивалось. К низовью, к матушке — Клязьме, где в достославные века и Великое княжество Владимирское стояло, единый Киржач скатывался чистейшей родниковой слезой. Такой, что лещи произрастали в лопату- хлебницу, налимы в косу сенокосную, а щуки в оглоблю стоеросовую. Страсть, какая щука водилась в слиянии Клязьмы и Киржача!
Ну, и мужики были соответственны: по морозу без портков за девками бегали. Баньки угретые под скатом у реки, само собой, не забывались. С печки да в баньку со вчерашнего еще горяченькую — так вот и буровили сугробы. Само собой, и прозвание: Морозовы. Были Тальниковы, Водохлебкины, Ручейниковы, Болотины, а здесь, по ореховому скату, — все больше Мороз-Морозовы. Потому что никогда и ничего у них не замерзало.
Помещик Рюмин, что грузным брюхом накрыл устье Киржача, главному приморозку всерьез сказал:
— Знаешь, Савва, я сам до девок охочий, но уж не могу дальше платить подушную подать. За всех‑то за вас. А особливо за тебя, Саввушка. Смекаешь?
Если барин говорит, так отвечай как положено:
— Смекаю, ваше благородие.
Барин служил когда‑то в гусарах, так что и обращение соответствующее. Правда, выгнан был за это самое... за совращение малолетней дочки полковничьей. Прибыл он из Петербурга на Клязьму с пулей в ляжке и с дырявым карманом. Разгневанный екатерининский полковник злой шутки ради на дуэли хотел отстрелить нахальному гусарику это самое. да, правда, малость промахнулся. Пулю из жирной ляжки так и не вынимали, хромал барин. Но девкам‑то что! Особливо, если собственные. Лишь бы кормил-поил барин, да получше, получше. А много ли на песчаных клязьминских взгорьях возьмешь с несчастной барщины? Потому и сказал главному морозовскому воспроизводителю народонаселения:
— Мне барщинные души больше не нужны — катись на оброк! Да по дороге на Владимир недотепным помещикам посотворяй ревизские души.
Оброк положил немалый — за честь почти что вольную. Да ведь и мужик был не мал: в избу согнувшись влезает, что медведь с киржацких буераков. Пускай оброк отрабатывает.
Много бабьего добра на Владимирке!
Но Савва, сын Василия, задавленного сосной на барском лесоповале, видать, пресытился. С трехпудовым коробом обложенных крапивой лещей — совсем в другую сторону настрополил: в Москву. Там, как и во Владимире, своя река, но ведь и народу‑то сколько! За милую душу сожрут и киржацкого, и клязьминского леща.