Не мешало бы там, на старообрядческом кладбище, скрестить себя двумя трудовыми перстами, да звал его обратный путь. Как только скрылся из виду перекупщиков, сейчас же дал крутого кругаля. Нет, не Рогожа ему сегодня предстояла — опять Владимирка. Он только маленько отдалился от заставы да под укромным кустом вздремнул. Жаль, кумы у него здесь не было, идти предстояло в ночь. Одно утешало: темное время он сгонит еще до Павлова Посада, а дальше, вдоль разбойной Клязьмы, пойдет уже светлым утром.
Истинно: утро вечера не только мудренее, но и светлее будет.
С рыбой Савва, сын Васильев, таскался весь этот год. Стал своим человеком у Покровской заставы, не набивался — все забирал постоянный перекупщик. Рублик к рублику складывался помаленьку. Но и расходы были немалы: женился. Отец так на барщине у помещика Рюмина и умер, но Савва был поумнее: и самого барина на крючке держал. Конечно, не лещ подвяленный — сомище брюхатое, но ты не печалься, подбери соответствующий крючок. У Рюмина губища не дура, полюбил жареную деньгу. Вместо вяленого капелюша его холоп картузик московский завел, кафтанишко даже, пускай и с рыночного плеча. А когда, скинув лапти, в сапоги обулся, Рюмин и сказал себе по-барски: «Э-ге-гей! Холопское ли это дело — сапогами под моими окнами топать!» Это когда урочный оброк холоп приносил. Всегда исправно и всегда с независимым видом, будто одолжение барину делал. Барин от клязьминских недородных песков обезденежел, но холопу ли тыкать в глаза? И посердившись на себя, рублик к Покрову накинул. Савва виду не подал, но зарубку на своем носу сделал. И тоже сказал себе: «Ну-ну, барин, не продешеви». А когда тот к Рождеству захотел еще два лишних рублика — отдал, но тут же смиренно попросил:
— Стало быть, ваше благородие, переводите обратно на барщину.
— Это с чего ж? — изумился Рюмин, который давно уже потерял весь гусарский лоск и сквалыжил каждую копейку.
— С немощи моей, барин.
— Немощь? У такой‑то дубины?!
— Телесное пока держится, а оброк платить невмочь.
— Ага, невмочь? Тогда ступай на лесоповал.
Именно там и задавило сосной старшего Морозова, Василия.
Хороший лес уже был вырублен, и оставалось по буеракам да по оврагам. Туда и подступиться‑то было страшно. Но какое дело до этого барину? Пашня песчаная не давала никаких грошей, так он надумал под конец свести родовые сосняки, там, где и рубить‑то не пристало, по лисьим да волчьим норам. Купцу московскому, которому сбывался лес, тоже горюшка мало, недорого брал Рюмин. А уж холопу Савве Морозову и подавно рассуждать нечего. Безропотно пошел в лес, как когда‑то его отец.
Силушку свою Савва не спешил показывать. Управитель давал дневной урок — он с истинной ленцой исполнял и только. Многие порубщики и того не могли выполнить, под кнут управителя нарывались. С Саввой такого конфуза не случалось. К вечеру он уже сидел на штабельке своих бревен, пока других, слабосильных, тут же на снегу пороли. Барин, предвкушая доход, ежедневно наведывался: кому кнута, кому вопрос.
— Ну что, Савва, не мал ли урок?
— Какое мал! — вставал Савва со штабеля и сдергивал с головы шапку. — Слышите, как стонут?
— Слышу, да толку что?..
Савва смиренно клонил лобастую голову. Про себя‑то думал: «Была б моя воля, я бы три таких штабелька навалял».
Вслух о том, конечно, не высказывался. Силы и молодой жене потребны. Старшенький, Елисеюшка, уже на карачках по избе ползает — пора и нового сотворять. Хотя барщина четыре дня в неделю отнимает. Но молодая Ульяна из хорошей семьи, работящая: что по дневному хозяйству, что по ночному — все ладком да смешком сделает. Как ни занят на барщине муженек, а на Крещенье опять была с брюхом.
— Этого Захарушкой назовем, — похлопывал Савва хозяйственно по родимому животу.
— Да ну тебя, не сглазь! — отмахивалась Ульяна. — Все тебе мало! Все невтерпеж.
— Да ладно, Ульянушка, потерплю. Ты‑то как, не пялит глаза наш вислобрюхий гусарик?
Ульяна вздыхала. Как не пялить.
— Ежели что, я заживо его сожгу.
Голос они с мужиками не повышал, чего уж с женой‑то. Но ее дрожь от такого спокойствия пробирала. Как на заклятии охала:
— Скажешь тоже, Саввушка! Не забывай, что на каторжной Владимирке живем.
Забудешь тут! Неделю всего‑то спустя теща на санях в лес прибуровила. Да со слезами:
— Ой, Саввушка! Барин‑то в избу ломится!
Савва понял все с полуслова и, сунув топор за кушак, прыгнул в те же сани. Вожжи, само собой, в свои руки взял.
Уже темень наступила, а видно: дверь распахнута, в сенях какое‑то железо гремит.
Он в бешенстве не сразу сообразил, что кочерга звон высекает. По тазам. По чугунам. По чему‑то неистово хрюкающему и размахивающему саблей. Он сабельку одним ударом перешиб, а другой замах Ульяна придержала. Лучина из избы подсвечивала, разбой указывала. Рубашка холщовая была до живота разодрана, но и шелк голубой лентами с волосатой груди сползал. Савва эти шелковые ленты на левый кулак намотал, а правой направил лесной топорик на седую гусарскую башку.
— Я пойду по Владимирке, но ты, гнилой окаянец, прежде кровью умоешься!