Пополудни в доме было людно и даже шумно не по-старообрядчески. Пришли братья матери Веры Викуловны — Алексей, Сергей, Иван и Елисей. Все Морозовы, все бородачи.
Семейный совет проходил в торжественной обстановке. Давно не зажигавшиеся хрустальные люстры освещали мраморный приемный зал; отец любил парадный блеск, слепил глаза своим заказчикам. Но сейчас немногочисленная родня потерялась средь этого великолепия. Решили перейти в кабинет. Расселись у горящего камина. Сюда и чай подали. Разумеется, водки и вина не было. Дело! Оно печатью проступало на всех лицах.
Наследство огромное — ну, как не поживиться за счет дурного мальчишки, который даже на такой важный совет явился в расстегнутой студенческой тужурке, под которой виднелась черная косоворотка. Надо было поучить шалопая, который слишком часто стал бегать к Савве Морозову.
Первым говорил старший брат матери — Алексей Викулович Морозов. В поучение молодому наследнику он вспомнил «бытие». Все знали родословную, все чтили Савву Васильевича, но делали вид, что впервые слышат, как он с коробом рукотворной материи хаживал в Москву. Без университетов наживал капиталы родоначальник. Ни к чему Морозовым биологи да химики! Ну, как не лягнуть Савву Тимофеевича!
Следом и другие бородачи голос подали. Все в одну дуду: надо продать фабрику, да хоть тому же мебельщику Фишеру, и, объединив капиталы с наследством деда, вложить их в испытанное дело Морозовых. Забыли, как заискивали перед Павлом Александровичем Шмитом, когда он был в силе, когда вхож был в петербургские царские дворцы. Сейчас глаза горели — при продаже фабрики ведь всем хоть что‑то да достанется. Да и перестанет этот мальчишка крутиться перед Саввой Морозовым. Слухи идут: развращает! По цыганам возит на своих рысаках! Хуже того: надоумил сопляка пустить фабрику на английский лад, чтоб каждый рабочий свой пай в общей доле имел! Это что же, революцья?!
Молод, молод наследник, а терпения хватило. Он ласково попрощался с родственниками, сказал многозначительно:
— Спасибо за советы,
А чего думать — все давно решено. Пусть дядюшка смеется над его российско- английским социализмом, но фабрику устроит по-своему. При всем уважении к Савве Тимофеевичу. Но тот ведь, опасаясь общей купеческой опалы, снизить рабочий день не решился. Только разве на дальнем уральском заводе, после упрека Чехова. Капля в огромном морозовском море! Дядюшке перевалило за сорок, племянник едва двадцатилетие перешагнул. Вот она и разгадка. При всей разухабистости — купеческая осторожность, при всей неопытности — юношеская дерзость. Девять часов! Пока нельзя отважиться на восемь. Правильно говорит дядюшка: сожрут с потрохами.
Если бы вновь, как не раз бывало, загорелась Москва, переполох вышел бы меньший. Мебельщики истинно волчий вой подняли. Главой стаи был, конечно, главный конкурент, Фишер. Ему не удалось с помощью сквалыжников — родичей свалить ненавистную фабрику — значит, всем купеческим братством! Истинно как на пожар, собралось общее собрание мебельщиков. Пригласили и Шмита.
Поначалу фабриканты, как старшие, старались отечески внушить Шмиту, что он поступает опрометчиво, что это обычное увлечение молодости — прогоришь, наследничек, при таких порядках!
Николай Павлович, пришедший на собрание пешком и в студенческой тужурке, отвечал спокойно:
— Девятичасовой рабочий день меньше утомляет рабочих, и они лучше работают. Качество уже заметно повысилось.
Он стоял, прислонясь плечом к мраморной колонне, и уговорить его было невозможно. Отцы-мебельщики забыли всякую учтивость и заорали:
— Нам‑то что делать?!
— Разоряться?!
— Как без выгоды вести дело?!
Дерзкий ответ:
— Если невыгодно, закрывайте свои фабрики. А я свою расширю и продукцию буду продавать еще дешевле. Вам же в укор.
Форменный скандал. Крики. Матерные ругательства среди мраморных колонн:
— Ма-ать твою. Вон!..
— Сожрем с потрохами, сопляк!..
Он пнул ногой колонну, на которую опирался, и коротко отрезал:
— Подавитесь, господа.
С тем и ушел. Пешочком. Хотя в конюшне еще томились отменные отцовские рысаки. Но он уже решил продать их, чтобы уже совсем стало ближе к социализму.
После долгого хождения по городу, а весть о бунте молодого Шмита успела разнестись по улицам и купчики уже показывали на него пальцами, он оказался там, где и следовало: на Спиридоньевке.
Дядюшка уже все знал. Телефоны входили в моду, трещали по всей Москве. Он оторвался от аппарата, да что там, бросил в сердцах трубку и сказал:
— Во! То же самое! Все орут. Только что Фишер звонил, угомони, мол, племянника. Угомонишь тебя.
— Уж извини, дядюшка, не угомонить.
— Во-во! Неслыханное дело! Хозяин! Эксплоататор! Владелец знаменитой фабрики! Не только вводит девятичасовой день, но и открывает школу для повышения рабочей квалификации, сам читает курс политической экономики. Не по Марксу ли? Молчи! — остановил усмешку племянника. — Не приведет это к добру. Столовая? Библиотека с читальной залой? Фельдшерский пункт? С любой жалобой или пустячной претензией — вали прямо к хозяину?
Племянник погасил усмешку: