– Да неплохо, удается. Средств сколько угодно, все идут навстречу. У нас ведь бывает так: широко, с размахом, только осваивай.
Они подходили к Ильинке. Из каких-то зеркальных дверей здания Верхних торговых рядов вышла рослая полная женщина в коричневом кожаном пальто, и через несколько шагов Рудаков узнал Розанну.
– Розанна Яковлевна! – закричал Френкель и бросился за ней.
Рудаков пошел медленно, удивленно прислушиваясь, как тяжело толчется сердце. «Не прошло», – подумал он.
– Виталий Никитич, – кричал Френкель, – идите, я вас познакомлю с интересной женщиной.
– Да мы знакомы.
– И очень хорошо, – добавила Розанна и подала тяжелую, крупную руку в тесной горячей перчатке.
– Розанна Яковлевна – жена Мишина. Помните, Иван
Михайлович? – сообщал Френкель, сияя большими черными страдальчески-веселыми глазами. – Мы приехали вместе из Ярославля.
Рудаков еле волочил ноги. Горячие, как пар из котла,
струи обдавали его, – это росло телесное ощущение радости, что он живет, свободный, молодой, веселый, работоспособный на этой трудной, полной борьбы, шума, забот планете, и мимо него, как туча, прошел случай неудачной любви к неподходящей, к не его женщине, и он сказал:
– Вы мне рассказываете, Рувим Аронович, а я молодых сам знакомил. Очень рад за вас обоих, Розанна Яковлевна, у меня легкая рука.
– Как вы вспоминаете лето? – с намеком спросила Розанна.
– Очень личное было оно, какое-то замкнутое. Слишком личное. Я задыхался. А сейчас я на вольном воздухе.
Наслаждаюсь тем, что дурею по вечерам от работы. Засыпаю, как убитый, вскакиваю утром, несусь в институт, и во мне что-то разматывается, какие-то совершенно неизвестные мне силы. И они поддерживают меня пятнадцать, шестнадцать часов в сутки, пока я работаю. И оказывается, пока больше ничего не надо.
Рудаков заметил, она не слушала. Она совсем оторвалась от них, подняла голову и широко зевнула, открыв солнцу розовый, полный белых зубов и влажного блеска рот.
– Не спала всю ночь. Уста-ала! Как мне пройти на
Пятницкую?
Рудаков объяснил. Расстались. Мужчины постояли несколько мгновений, смотря женщине вслед.
– Молодец Мишин, – сказал Рудаков. – Правильно выбрал. Они согласны жить туповато, и их правильно потянуло друг к другу.
– Почему вы думаете «туповато»? – спросил Френкель.
– А что там было с ними, они намекали, что чуть не произошло несчастье. А теперь мне странно, – вы хорошо знакомы, а они ни разу не называли вашего имени.
– Произошла чистая случайность, – убежденно ответил
Рудаков и рассказал о выстреле.
Во время рассказа они еще раз прошлись к Никольской.
Френкель ужасался. Он не понимал таких страстей и жаждал их.
– И это вы называете: туповато? – сказал Френкель.
Рудаков не сразу ответил. Подумал что-то о своем высокомерии и сказал:
– Я неблагодарен к ней. Она дала мне огромный опыт. Я
ведь, что скрывать, был по уши влюблен в нее. А в том состоянии пришибленности, в котором я был из-за неудач, нуждался, чтобы меня встряхнули. Она и встряхнула меня, как колбу. А дальше реакция пошла сама. И за это надо благодарить уже жизнь – вот все это, – он широко показал на площадь, на улицу, на прохожих.
ШКОЛА МУЖЕСТВЕННЫХ
Судьба свела меня в свое время – а время это было замечательное, начало восемнадцатого года – с Иваном
Осиповичем Коломийцевым, замечательным человеком, которого нельзя забыть.
Он был тогда секретарем и душой Военно-революционного комитета в Энзели. На Ревком пала обязанность ликвидации империалистической войны в сложных условиях оккупированной страны. Нужно было вывести из Восточной Персии часть экспедиционного кавалерийского корпуса, бороться и ладить с шахским правительством и англичанами, бороться с германскими влияниями, обороняться от национального партизанского движения, одновременно помогая ему и сочувствуя. К лету ушли на пароходах из Решта и Энзели последние части.
Тогда же Коломийцев был назначен нашим полпредом в
Тегеране.
На долю этого человека, почти юноши, лет двадцати трех-четырех, все время выпадали сложные, опасные задачи. Он их решал быстро, с каким-то холодным мужеством. Глядя на его нежное лицо с женственно мягкой улыбкой и, казалось, простодушным, но неуловимым взглядом, трудно было себе представить, что его так блестяще начатый путь оборвется кровавой безвестной смертью от белогвардейской пули где-то в прибрежных каспийских песках.
Простецкий на вид, он был непроницаем, как шифр.
Близкие знали его непоколебимую убежденность до готовности запечатлеть свое убеждение кровью, и он поражал их гибкостью в споре и изворотливостью в маневре. У