Рудаков испугался, что не узнает ее. А вдруг они пойдут по другой дороге, а вдруг есть более короткая. Как глупо, проще и вернее было подождать у ее дома. И он еще издали увидал и Розанну, и Мишина, и Клавдию Ивановну. Их обгоняли парочки и группы санаторных больных, а они шествовали степенно, не желая походить на шумную орду «халатников». Мишин держал под руку Розанну, золовка шла немного впереди, сбоку. «Как дуэнья», – подумал Рудаков. Он дал им пройти, нагнал у самой ограды парка, все время придумывал, как бы поумнее обнаружиться, и не придумал.
– Розанна Яковлевна, – позвал он жалобно, – одну минуточку.
– Вы? Каким образом? Разве вы были в театре? Мы что-то вас не видели. Что же там не подошли? Была такая толкотня, может быть, вы нас не заметили?
Она закидывала его вопросами с намерением, чтобы он ответил на них утвердительно: «Да, был в театре, да, не заметил в толпе». А вместо этого Рудаков хмуро и по-хозяйски произнес:
– Пропустим Ивана Михайловича и Клавдию Ивановну вперед, как детей, а мне надо вам кое-что изложить.
– Ну, что же делать? – голос у нее был встревоженный.
– Иван Михайлович, пройдите с Клавой, у Виталия Никитича, видите, нашлись и для меня секреты. Что вы думаете о себе? – не дав ему сказать слова, набросилась Розанна, –
не могли подойти в театре, а то ночью ловите, как мальчишка. Клашка напишет мужу, в письме изобразит такое!
– Но с тем же Мишиным вы не боитесь оставаться одни и едва ли теряете время.
– Во-первых, кто вам натрепал, что мы остаемся и как проводим время? Во-вторых, Мишин появился на ее глазах и ей нравится, а к вам она прямо неравнодушна в дурную сторону. Должно быть, ревнует за своего брата и вообразила что-нибудь серьезное.
– А разве не так, не серьезно? – Рудаков схватил ее за руку, рука была влажна, тяжела, безответна. – Разве я сейчас не показываю вам и всем, как вы мне дороги, как меня в тиски зажимает любовь к вам. Я борюсь с ней и вот сегодня не мог сладить.
И выложив это, он обнаружил в себе холодное огромное неотвратимое, как болезнь, убеждение, что надо немедленно, круто и навсегда прервать связь с ней, свидания, разговоры, унизительную опаску и восторг.
– Через три дня я уезжаю, Розанна. Я хочу эти дни провести с вами. Так законно… Я люблю вас.
– Поздно, опоздали, надо было раньше грозить отъездом, – хитро и грустно ответила Розанна. – Не бывает полного счастья. Да ведь и все это, что вы сейчас говорите про любовь, про тиски, так неожиданно, что я могла и не думать.
– А вот и выросло из заурядного курортного романа.
– Клавочка! – вдруг крикнула она. – Ты знаешь, какая новость? Виталий Никитич через три дня уезжает.
«Она не хочет со мной говорить», – горестно решил он.
– Как это случилось, почему, бесценный Виталий Никитич? – спрашивал Мишин и все заглядывал в лицо. – Вы же собирались пробыть полтора месяца, а кажется, и месяца не доживаете. Это все экспромты. Для нас невознаградимая потеря ваш отъезд! Мы устроим проводы, правда, очаровательная Клавдия Ивановна? Виталию-то Никитичу!
– Я с удовольствием выпью на своих проводах, – сказал
Рудаков. – Надо очистить кровь, что-то застоялась.
– Хорошо хватить коньяку, – заметил Мишин. – Про коньяк сказано, что он трезвит и сушит. Глубочайшая мысль.
– А разве Виталию Никитичу нужно отрезвительное? –
спросила Клавдия Ивановна. – А верно, им даже и ночью не сидится дома.
Дальше шли некоторое время молча, даже не соединяясь. Рудаков понимал, – скажи он слово, и неловкость пройдет, и боялся: вздумай он это сделать, из горла вылетит только сиплый звук.
– Вот мы и пришли, – объявила Розанна. – И дождь перестал.
Захолустная станичная улица. Белые домики, черные заборы, черные крыши, черные окна. Огромные, вылитые из черного блеска, тополя и липы. Рудаков знал, что он на всю жизнь поволок с собой эту черноту, сырость, горячую тяжелую руку, поданную на прощанье, станичную полночь.
Мужчины возвращались молча. Рудаков терзался ощущением, словно его возили голого по городу, всем показали и теперь отпустили без последствий, но от гордого, веселого, беззаботного существа осталось очень немного.
– Заработались вы очень не вовремя, – сказал ему на прощанье Мишин, – делу время, а потехе час. А вы час-то и пропускаете.
«Торжествуй, торжествуй». Рудаков поднялся к себе в комнату, в ней пахло перекипевшей дневной жарой, и от этого запаха хотелось чихнуть, да так, чтобы мозг со всей дрянью в нем вылетел через ноздри. Он зажег свет, под дверью валялась записка, раскрыл. Малограмотным почерком было изображено: