А ночью Крейслер не спал. В двенадцать часов, как всегда, прекратила работу динамо-машина, об эту пору обычно он видел бы второй сон, но спокойный сон увезла с собой жена. Он посидел в темноте, но и она никак не напомнила о засыпании. Михаил Михайлович зажег свечку и принялся за обработку записей. Он уже давно решил написать статью в энтомологический журнал. Но в попытки составлять слова и фразы врывались неплодные мысли об Онуфрии Ипатыче, жене, Муханове. На пламя свечи налетали неведомые ночные бабочки, мягко шлепались о бумагу, изувеченные огнем. Из темноты доносились редкие крики ночных птиц, вой шакалов, шорохи спящей земли. И вдруг, почти под самым окном, Михаил Михайлович услыхал встревоженную ругань мужских голосов. В освещенном поле у окна мелькнул бежавший откуда-то человек. За ним, бряцая оружием, протопал милиционер, успевший крикнуть: «Поджигает, товарищ заведующий!» Крейслер взял браунинг и вышел во двор. Голоса приближались из темноты. Речи перебивались тяжелым дыханием.
— Будешь поджигать! А еще борода до пупа.
Крейслер узнал голос помощника пана Вильского. Уже отовсюду бежали люди, пан Вильский в белом халате с фонарем колыхался, приближаясь, Степанида ахала за спиной. Милиционер, задыхаясь, рассказал, что заметил странную возню у двери одного из сараев, где были сложены бензиновые бидоны, аппараты «Вермореля» и всякая истребительная снасть. Он подошел и увидел, что кто-то разжигает костер у самого порога.
— О, курва несчастная! Это же Маракушев! — воскликнул пан Вильский, подымая фонарь к растрепанным седым волосам поджигателя.
— Как же так, старик? За сахарок-то благодарил, как дитя радовался, а теперь… — Крейслер замялся, он не умел чинить допросов.
Старик криво усмехнулся.
— Да ты же только посулил, а не дал. А сынка-то взял.
Вся ночь прошла в возне с расследованием преступления.
Старик действительно едва не наделал больших бед. В сарае оставалось горючее.
На другой день поднялась вся саранча, линявшая на заводском поместье. Крейслер вышел утром и всполошился: прекрасная тополевая аллея стояла голая, в черных сучьях, — зеленые листья лежали у корней, черенки были аккуратно перекушены.
На стенах конторы нашли приклеенную хлебом безграмотную прокламацию, написанную химическим карандашом. Из нее с трудом можно было понять, что автор предлагает жечь всех заведующих и недобросовестное начальство.
— Старичок-то сбрендил, — сказал Михаил Михайлович пану Вильскому.
Глава десятая
Таня поселилась в облупленном каменном особнячке, сохшем за чахлыми пыльными деревьями на каменной улице, в которой все звуки отдавались шепеляво и протяжно. Прельстивший ее крепостью и изяществом домик внутри оказался мерзостно запущенным, с зыбкими трескучими полами, с гнилой вонью, с пыльно-радужными окнами, как пятна нефти на воде. Глядя на них, хотелось заранее чихнуть. Вещи в комнате, казалось, подмигивали. Истлевшие пуфики ползли по швам на глазах, стулья рассыпались. Владелицы, сестры Римма и Инна Ильиничны, слыли по дощечке над воротами под общей девичьей фамилией Блажко, хотя честно вдовствовали. Они были неопределенного, вроде ресторанных пальм, возраста, целыми сутками лежали на двух кроватях рококо, в забитой мебелью спальне, всегда подрумяненные, в прическах цвета и вида банной люфы со старомодными валиками. Кружевные несвежие матине растекались по засаленному шелку голубых одеял. Их разорили, наступала старость с болезнями, и больше всего они любили говорить о нищете и недугах. Квартирантка заходила к ним и постоянно заставала их за едой, причем тарелки мгновенно прикрывались чем попало. Старшая, Римма Ильинична, пухлая, крупноносая, дряблокожая, совала страшные подагрические пальцы, хрустела суставами, голые руки ее были толсты, как ноги, и в сосудах, казалось, вместо крови струилась сметана. Младшая была полегче, потоньше, но и у нее локти с ямочками напоминали детские щеки. Жаловалась она на нервную экзему, но в таких местах, что и показать нельзя. Таня в те недели горела непрерывным желанием говорить и делать правду, что-то угловато юношеское укрепило даже ее походку, и однажды сердито брякнула:
— Вы ноете для того, чтобы разжалобить людей и заставлять работать на вас целыми днями Симочку, благо она бесправна и не пойдет кляузничать на мать.
Сестры зашипели, как гусыни, а Симочка, зеленоглазая девушка, похожая на кузнечика, которой трудно было дать девятнадцать лет, — на вид ей выходило от силы шестнадцать, — обняла Таню в полутемной кухне, заплакала.
— Дряни, дряни, и Римка, и Инка. (Так она звала мать и тетку.) Я убежала бы с Ростиславом, да куда денешься? Без средств, ни ложки, ни плошки…