И сразу вспомнил то, что не мог вспомнить вчера. Ему открыли преступление, а он, вместо того чтобы начать действовать, устраивает сцены жене. Не оборачиваясь на нее, он за руку вывел Веремиенко из спальни. Захлебываясь, бессвязно, Онуфрий Ипатыч сообщил, что держал деньги в матраце. Вернувшись домой, он застал свою постель перерытою, бросился к ней и увидал, что матрац взрезан.
— Я сначала думал, посторонние кто, бандиты или эти беженцы, — тоже разбойники. Бросаюсь в комнату Муханова, там пусто, и видно, что быстро собирался… ау…
Он пытался сунуть Крейслеру какую-то бумажку.
— Вот десять фунтов, все, что осталось.
Глава девятая
Совершенно неожиданно из Асад-Абада утром приехали Траянов и Эффендиев. Эффендиев пылал. За последние дни он снова объехал весь район, распределял продовольствие, но все делал с ожесточением отчаяния, передавшимся ему от населения. Он очень тонко чувствовал колебания массы, а она отступала перед саранчой. Он боялся непонимания в работе — и ничего не понимал. До тех, впрочем, пор, пока Траянов ему не объяснил причину провала экспедиции, все ее неурядицы, бестолковщину, так застопорившую борьбу. И Эффендиев стонал во время рассказа. «Ай-ай-ай!» — крякал он, казалось, почти добродушно и непрестанно качал головой.
— Как же так? — спрашивал он. — Окрутили? На завод! — резко сказал он, и зубы его сверкнули с жестоким лукавством.
Крейслер вызвал его в контору, рассказал, что произошло. Радость загорелась на смуглом лице Эффендиева; преступники, аресты, погоня, — это просто и несомненно, он не любил сомневаться.
— Надо арестовать Веремиенко, — заявил он.
— Успеем, не уйдет, — ответил Михаил Михайлович.
— Нас побьют, народ лют.
Глаза его блестели.
— Ты чего торжествуешь? — с досадой спросил Крейслер.
— Я никогда не видел такого возбуждения, такой активности. Нас побьют, а активность останется. А, гады, до чего дошли. Догнать — догоним. У нас машина.
Утро блистало над степью такое, словно ее вплавили в голубой бриллиант и бриллиант этот непрестанно поворачивали перед рассиявшимся солнцем. Почти весело суетились у автомобиля, собирая винтовки, проверяя револьверы. И только Веремиенко горбился серый, с дрожащими руками, бесформенный в этом четком мире. Едкая струйка пота скатилась с переносицы к губе, он не удосуживался ее вытереть и все слизывал.
— Тебе придется остаться здесь, — сказал Эффендиев.
Веремиенко с жалкой ненавистью поглядел на сидевших в машине.
— Я не выдам. Я злее всех.
Грохот мотора, оружие, минутное замешательство привлекли внимание. Вокруг машины толпились беженцы. Сегодня им не дали работы, они верхним чутьем догадались, в чем дело: прошел слух, что кто-то бежал с деньгами, предназначенными для покупки хлеба. Они глухо переговаривались, глядели упорно в землю и, подталкивая один другого, пробивались к крыльцу, загораживая путь к воротам. Их лохмотья, совершенно бесстыдные, сбившиеся волосы, выцветшие по концам на солнце, как лен, казались тоже изъеденными саранчой. Худые скулы, краснота ожогов, в глазах цвета незрелой ржи — лихорадочный блеск подхваченной на болотах малярии. Кто-то громко спросил сзади:
— Куда путь держите, граждане?
И все сразу кинулись к крыльям, колесам, облепили кузов привычным напором нищих, попрошаек, обесстыженных голодом и бездомностью, бегством с родных полей. Приволжские, заволжские холмы, царицынские балки, овраги, пески, бузулукские и бугурусланские черноземы, щедрые и суровые края, поля, поля… Каждая десятина подымала зыблющимися шейками стеблей десятки и сотни пудов золотой пшеницы, ячменя, овсов. Гибкое это богатство подступало к прекрасным станицам и селам в мальвах, в вишенье, в желтых ризах подсолнечников. Ребята и куры купаются в пыли, ребята и гуси купаются в прудах. Тишина и порядок, тяжелые, как плодородная пыль, властвуют в селе, богатство, кормящее его, требовательно и жестоко. Богатство оставляет на отдых из суток четыре часа, остальные двадцать приковывая к плугу, к жнейке. Богатство пытает, выворачивает кости и жилы на влажных от пота и гладких от ладоней деревянных и железных ручках орудий. Богатство привязывает к хвосту лошади и разметывает крестьянскую силу по полю. У него не забалуешь, — за непослушание, за невнимание оно вымотает душу, накажет позором, удушит нищетой. Строгое и истовое повиновение полю растило и воспитывало этих людей. И все распалось. Все сгорело и высохло, поглотила растрескавшаяся земля. Жесткие объятия родного поля, мертво разомкнувшись, отпустили на окаянную свободу: бродяжничать и голодовать.
Они кричали, вопили, перегибались в кузов, махали руками, брызгали слюной. Не то пожар, не то базар, не то поймали конокрадов, — самосудные выкрики дрожали над суматохой.
— Нашу гибель сымали на картинках, пущай свою подлость сымут, — отчетливо услыхал Крейслер и мгновенно нашел старика Маракушева.