Крейслер застал жену уже тогда, когда они лились спокойно, без всхлипываний. Подойдя сзади, он, однако, по опавшим узким плечам и по тому, как дрожали в ушах длинные из дешевых изумрудов серьги, увидал, в чем дело. Гримаса боли, вспыхнув со дна души, где мятутся заряды самых злых судорог, озарила все его дремучее, толстое лицо. Таня дико вскрикнула: «Кто это?» — и, обернувшись, улыбнулась жалким ртом.
Он держал в руках обыкновенное конское ведро, обычно наполняемое холодной колодезной водой, но теперь оно шипело каким-то загадочным шуршанием, было наполнено кишением множества живых существ. На чистую желтизну аллейки беспрерывно сыпались небольшие насекомые, похожие на кузнечиков, цвета черного пива и оливков. Они отблескивали хитиновыми частями, освещавшими борьбу оттенков бурой светотени, которой природа защищает эту отвратительно копошащуюся жизнь. Падавшие на землю маленькие насекомые резво скакали.
— Это личинки, Миша?
— Да. Поменьше второго, побольше третьего возраста.
Таня с трудом поймала хрупкое, рвущееся с неожиданной силой насекомое. Ощутила медный вкус тошноты от отвращения, что их так много, до того много, что можно для забавы таскать ведрами.
— Они тут, чего доброго, все объедят, — сказала наивно и смутилась. — Ну, нет, я знаю, что нет. Я же все твои книжки прочитала. — И смущалась все больше, хваталась за концы разбегающихся ощущений. — Как они неприятны, юрки, и кажется, готовы есть песок, скамейку, меня…
— Это ты зря. Они достаточно прихотливы к пище. Цып-цып-цьга! Цып-цып-цып! — пронзительным, все повышая до Степанидиных нот, призывом он скликал кур и лил, лил как грязь, сыпал как зерно саранчу.
Куча насекомых лежала, сдавленная собственной тяжестью, но стремительные дуги скачков, коротких, в несколько вершков, уже начинали разрежать скопление насекомых. Набежал петух, вспыхнул рыже, схватил что попало, оглушительно загорланил. Катились куры, припадая к земле, распушив хвосты, гикали, бросались на жирных насекомых, не приближаясь, однако, к почти не таявшей куче, которая их пугала.
— А там что делается! — Крейслер показал в сторону Карасуни. — Сотни людей, лошади, ямы, огонь, зной, ад кромешный. И все бессильно. Она прет. Она прет и уже близко подошла к полям. Не сворачивала, не уклонялась, как мы ее ни сбивали. Отдельную кулижку, конечно, можно повернуть куда угодно, но мы пытались гнать целую колонну. Куда там! Она вышла у излучины реки, где в прошлом году убили молоканина. Это была передовая колонна, не из больших. Ее загоняли в воду, но она никого не послушалась и пошла по берегу. Мы и сами не заметили, как подвели ее к голове другой колонны, значительно большей. Они соединились, а мы со своими ямами, трещотками, воплями отступаем.
Он объяснил, откуда и куда идет саранча. Таня плохо знала течение Карасуни, усвоила только одно, что люди со всеми приспособлениями не властны побороть насекомых или просто уменьшить, частично обезвредить, отклонить прожорливое шествие.
— Где-то в городах думают, — человек победит, все победит, природу, смерть, — сказал он, раскрывая ее мысли. — А на поверку выходит — мы с личинками какими-то не можем сладить. Да и как выходить на борьбу, — все из рук валится, как вспомнишь расхлябанность, разгильдяйство там, в центре. У меня с войны остался нюх, — не победим мы, нельзя побеждать спустя рукава, как надеются там, в тылу.
Багир подвел оседланного Пахаря. Михаил Михайлович устало принял повод.
— Куда ты едешь?
— В Асад-Абад, — ответил он, дивясь своей забывчивости. — Разве я тебе не сказал? Экспедиция-то наконец прибыла…
— Ну, слава, богу! Почему ж ты едешь в Асад-Абад?
— Поезд не дошел до станции Карасунь. Как раз посередине перегона через полотно со вчерашнего вечера переправляется неожиданная саранча. К счастью, там дичь, нет возделанных полей. И поезд, — понимаешь, поезд, — не может взять препятствия. Он врезается в живое тесто, обдает паром, состав, некоторое время движется по инерции, колеса скользят и буксуют в раздавленной жирной саранче. Так и не одолели, вернулись, — поезд может сойти с рельсов.
Михаил Михайлович произносил это порывисто и безразлично, делая рукой такое движение, словно снимал со лба неуловимый волосок. Таня невольно следила за этим тревожным движением. Муж привалился грудью к лошади, высокий, с широкими крыльями лопаток, к которым прилипла синяя выцветшая рубаха. Горел оплеухами солнца, укусами комаров, медью небритой бороды. Жесты тяжело отставали от речи.
— Тебе не жарко, Мишка? Смотри!
Опасливое ее замечание едва дошло. Встряхнувшись, он сказал безучастно:
— Как все из памяти вылезает. Самое ужасное чуть не забыл… Погибла баржа. Неизвестно как… Пошла ко дну при входе в устье. А на ней было три четверти всех ядов, керосина, бензина, аппаратуры.
Сел в седло, подобрал поводья.
— Миша, я боюсь, у тебя плохой вид. Останься, отдохни.