Нисходящая гамма приветствий окончилась низкими нотами режиссера Великовского. Поздравления, минуя тряпичную листву кулис, покатились эхом по ярусам пустого зрительного зала и оттуда возвращались холодные, пыльные и темные: грохотом где-то передвигаемых стульев.
— Спасибо, спасибо! Но меня не с чем поздравлять, господа. Мы так и не доехали до Загса.
И она в нескольких словах, горделиво трепеща, рассказала о происшествии на бульваре. Двусмысленно вытянувшиеся было лица товарищей засияли истинным любопытством.
— Впрочем, часа в три Станислав зайдет за мной. Расписаться недолго.
И она поманила Фаню Грин.
— Родненькая, после спектакля ко мне. Будет и муж, познакомлю. Он очаровательный, умный и строгий, ну сама понимаешь, — влияние…
— Мерси! — радостно и небрежно слетело с крашеных губ Фани Грин.
И, мгновенно переменив тон, она забормотала с актерским прихлебыванием и шепелявостью на ухо Олениной:
— У нас несчастье. Старая лошадь Кравецкая играет за Эльку Веселову. Эльку арестовали.
— Арестовали?! Да что ты! За что?
— Не знаю! Ужас какой! Мы с ней живем на одной квартире… Знаешь, чем это пахнет? А этот гнус, Великовский, рад отделаться от любовницы… Пусть ее хоть к стенке!..
В перерыве репетиции подошел Великовский.
— В самом деле, Женечка, дело серьезное. Надо похлопотать.
Оленина благосклонно кивнула головой.
— Хорошо. Приходите сегодня с Фаней к нам после спектакля. Будет все по-семейному.
— Как? И вы едете? — неслось в ушах. — И вы едете? — подбрасывало на непроглядных ухабах.
— Да, я еду — припомнил свой ответ Гудзинский.
Город, как вздувшаяся вена, был налит черной ночью, словно кровью. Ночь, как черная кровь, отвораживалась в сгустки перед остриями фонарей, вскрывавших застоявшиеся сосуды тьмы. Сидя рядом с Гудзинским, Оборин думал о том, какой странный человек его сосед и начальник. Сегодня, именно сегодня, — в столь знаменательный для себя день, в столь счастливую для себя ночь, — товарищ Гудзинский едет на рисковую операцию. И Оборин с уважением размышлял о том, что чувствует и переживает Гудзинский, — он, вероятно, приводит в строгую систему все свои действия, которые он должен совершить через несколько минут. И вдруг тело Оборина как бы потеряло вес и упругость, и он на мгновение слился с человеком, сидевшим рядом. Полный блаженством этой счастливой близости, он кашлянул.
— Что с вами? — раздался тревожный голос Гудзинского.
— Да так что-то, — залепетал Оборин. — Раскумекиваю, как и что.
Вырванный Обориным из того страшного состояния, в котором он находился, Гудзинский снова принял на себя тяжесть этого глубокого, как океан, ужаса, в котором он несся, подхваченный неумолимым автомобилем. Он опережал время и уже припоминал еще небывшие разговоры с дворниками, домкомом. Вот он подымается на лестницу… Но тут все предвидения кончались. Их яркий хаос темнел. И тогда все существо его заволакивалось зудом оставленного счастливого мира, называвшегося Евгенией. Среди этой холодной, как бы подводной, мглы высвечивался чайный стол под снопом лучей из-под зеленого абажура и ее над стаканами летающие руки. Он готов был застонать от боли и сказал:
— Потуши огни, Груздев.
Председатель домкома, полупараличный, молодящийся человек, махал руками, ловя пиджак, и, заплетаясь, говорил:
— Знаю, знаю… товарищи… как же, недавно… у нас… прописан… Виктор Борисович Фельдман. 23 номер, четвертый этаж, во флигеле. Я провожу… я обязан… извините, товарищи, я сейчас.
Он мямлял и спешил, сам понимая, что смешон. Перед ним стоял бледный бритый человек в кожаной тужурке и каменным взглядом сопровождал трусливую суету поднятого с постели человека. Преддомком метнулся зачем-то к умывальнику, схватил мыло, но сообразил, видимо, что руки мыть, пожалуй, не к чему, и встал перед Гудзинским, плоский как лист.
— Кто еще на квартире?
— Старые наши жильцы: мать, две дочери пожилые, — близнецы; одна даже недвижима. И этот господин… Фельдман.
Бросился к полотенцу.
— Да успокойтесь! — прикрикнул на него Гудзинский и как бы обратил окрик на себя.
Есть люди, которым, очевидно, страшнее, чем ему, хотя, — что такое жизнь вот этого жалкого, тонкошеего, хриплоголосого существа?! А он, Гудзинский? Он добровольно пошел испытать себя и ключом этого испытания открыть дверь семейного счастья.
— Надо взять себя в руки… Надо взять себя в руки…
И крепко сжимал кулаки.
Вышли во двор. Над пятиэтажным флигелем слегка шевелился кусок низкого, иссиня-серого неба. Двор, был полон людей. Перед Гудзинским появился Груздев.
— Я с вами, Станислав Станиславович. Я его давеча узнал. Давно не видались. — Груздев почти умолял.
«Куда ты лезешь, мальчишка? — хотел ему крикнуть Гудзинский. — Сам на рожон?»
— Хорошо.
Голос у Гудзинского был резкий и тихий, как морозное потрескивание.
— Служба… — хрипнул преддомком рядом, и его холодные пальцы, как плевок, скользнули по руке Гудзинского.
— Наиглавнейше, соблюдайте тишину! — Гудзинский обращался только к себе. — За все надо платить дорогой, полной ценой, — тихо ответил он на свои мысли.