— Это Шпалерная улица. Большевистских бандитов пора забывать.
— Ясно. Так я только что на Шпалерной видел Алтайского. Скромный такой…
Алтайский вовсе не показался мне скромным, но меня с детства выучили, что скромность — главное украшение великих людей, начиная с Ленина.
— Мне нравится псевдоним Алтайского — он высокопарен и низкопробен. У него особенно скромно позванивают лауреатские медальки на английском твиде. Умный царедворец, ничего не скажешь. Перед исключением Солженицына заранее удрал в Чехословакию. Но в деле Бродского сыграл открытыми картами: ваш Бродский что, ученый, изобретатель? Почему я должен за него вступаться? Свободу несет только технический прогресс — этим своим липовым технократизмом он когда-то всех и обольстил. Наука, техника — как будто и советской власти нет. Как будто его же отца эта власть не расстреляла.
Этот Феликс чеканил, как с трибуны.
— Извините, а кто это Бродский?
— Ты что, Алтайского знаешь, а Бродского не знаешь? Бродский — единственный сегодня великий поэт.
У нас в парткабинете его не было, хотел ответить я, но решил не выставлять себя еще большим дураком.
Тем временем я заметил компашку, которая чувствовала себя как дома, — перебегали друг к другу, перекидывались шуточками, деловыми вопросами о чем-то им одним известном: «Ты уже подал в „Молодой Ленинград“? Кто в этом году составляет „Точку опоры“? Сколько там платят за лист?»…
Но их броуновское кружение завивалось вокруг чуждой суете троицы, неподвижно стоящей у огромного окна на сверкающую Неву. Всем троим было хорошо за тридцать, хотя сборище наше называлось конференцией молодых, а одному, похоже, перевалило аж за полтинник. Он был одутловатый и слегка бомжеватый, только взгляд его для бомжа был слишком печальный и ушедший глубоко в себя. Время от времени он очень тяжело и продолжительно вздыхал, даже отдувался. Хотя второй — бравый, черноусый, смахивающий на веселого Чапаева, подравнявшего завитки усов, — рассказывал что-то забавное, поглядывая на публику с юмористическим любопытством, как будто выискивая повод еще чему-то посмеяться. Он был в летнем костюме цвета мороженого крем-брюле явно из индпошива — я таких лацканов и погончиков ни на ком еще не видел. Третий же, худой и отглаженный, с индейским лицом, вырезанным из твердого дерева, слушал и смотрел сквозь толпу непримиримо, словно последний из могикан, готовящийся бесстрашно встретить смерть от рук бледнолицых собак.
Я вгляделся в веселого Чапаева и, как это иногда со мной еще бывает, начал внутренним слухом разбирать его рассказ. Он повествовал о каком-то колхозном Кулибине, соорудившем из швейной машинки и сепаратора реактивный самолет.
Надтреснутый глас из динамиков прервал его рассказ и наконец-то пригласил нас в Белый зал. Здешние хозяева жизни уверенно двинулись куда следует, остальные потянулись за ними. Я старался не отставать от Феликса — для него я все-таки существовал.
Белый зал поразил меня изобилием не то ангелочков, не то амурчиков под высоченным потолком. Что-то слышится родное — я сам такой же хорошенький, как ангелочек-амурчик-купидончик, и почти такой же маленький. Я почти не вырос после моего детского предательства, о котором речь впереди. Утешаюсь я тем, что все-таки я не карлик и пробуждаю в женщинах материнские чувства — им сразу хочется взять меня на ручки и дать грудь.
— Какой красивый зал, сколько всяких фигурок! — сказал я Феликсу, желая, чтобы он хоть что-то похвалил, выказал какое-то тепло, от которого бы и я мог чуточку согреться.
— Если вспомнить, сколько писателей здесь было замучено, то с этих амуров закапала бы кровь, — Феликс был неподкупен.
Я заткнулся.
На сцене появился Алтайский. Ему бешено аплодировали не такое уж короткое время, пока он неспешно шествовал до белой громоздкой трибуны и пристраивал под нею свою трость. Наконец он поднял голову, и зал мгновенно затих. Сейчас Алтайский снова был похож на усталого производственника. В отличие от Феликса, он не чеканил, а говорил утомленно, как будто ему уже осточертело повторять одно и то же.
Когда мне приоткрывается чья-то душа, что-то внутри меня начинает пересказывать ее мысли моими словами, и мне запомнился примерно такой пересказ:
— Наверняка многие из вас мечтают быть великими. Девушки, впрочем, чаще мечтают о любви. И правильно делают. Только любовь дает счастье, а уж всяким-разным величиям я наслужился! Всегда есть какой-то дух времени, который молодых и тащит за собой. Сейчас тоже есть такой дух, куда ж без него! Частная собственность, рынок, выборы, еще какая-то дребедень… Дух времени — это всегда что-то плоское и вульгарное.
— Жлобское! — с места выкрикнул Феликс и пустил по рядам записку, на которой вкривь и вкось начертал на весу: «Алтайск».
На него заоглядывались, но Феликс оставался надменным, как на серовском портрете. Алтайский же будто и не расслышал.