– И ведь были же, – вещал Русалкин, распаляясь, – были у господина Нередина неплохие стихи о тяжести народной судьбы, о царящем вокруг гнете… Да взять хотя бы знаменитую «Деревянную Россию», с которой он начал свой путь! Кто до него осмеливался открыто написать, что держава деревянная? И к чему пришел столь сознательный, столь одаренный молодой человек? – Русалкин горько скривил губы. – К пошленьким виршам о какой-то тоскующей даме, чей образ, конечно, пришелся по душе всем нашим невежественным барынькам. «Кого зовешь ты в темноте кромешной, чье имя гаснет на твоих губах?» – процитировал докладчик и вздернул брови в знак недоумения. – Ну что такого, скажите на милость, особенного в этих строках, что даже Чигринский – между прочим, первый российский композитор нашего времени – сподобился написать к ним музыку? Совершенно непонятно!
И, сочтя, что пригвоздил поэта к позорному столбу, Русалкин развел руками.
В сущности, непонятно было и Валевскому. Он попытался представить себе возраст дамы, которая маялась бессонницей (раз сидела зачем-то ночью у камина) и у которой было немало умерших друзей, и поежился. Положительно, его практическая душа была непростительно далека от поэзии, потому что ни одна из читательниц Нередина даже не задавалась подобными вопросами.
Наденька вздохнула, и по тому, как обиженно дрогнули ее ресницы, как она надула губки, Леон догадался, что Нередин вовсе ей не безразличен и что его стихи затрагивают какую-то струнку ее души, куда сам он – пока! – не имел доступа. И Валевский пошел напролом.
– Кхм… – проговорил он, напустив на себя ученый вид. – Вы позволите возразить вам, Аполлон Николаевич?
С точки зрения Валевского, его новый знакомый носил весьма потешное имя. Впрочем, как выяснилось из разговора с библиотекарем, эксцентричные родители и Наденьку при рождении собирались назвать Дафной. Спасло ее только вмешательство крестной, почтенной столбовой дворянки, которая заявила, что не потерпит подобного безобразия, и настояла на том, чтобы девочке дали имя бабушки.
– Разумеется, Леонард, – несколько удивившись, промолвил Русалкин. – У нас, так сказать, полная демократия!
Он важно выпрямился и поправил свое пенсне, которое сидело несколько криво.
– Что такое слава? – с места в карьер начал Валевский.
Кузен Евгений озадаченно нахмурился.
– Простите, пан Дроздовский, вы собираетесь доказать, что если человек чем-то знаменит, то и критиковать его никто не имеет права? – осведомился Русалкин кротко. Однако его торжествующая улыбка плохо гармонировала с тоном.
– Нет, это все вздор, – отозвался Валевский, тепло улыбаясь Наденьке. – Я вот о чем. Как я понимаю, никто никого не заставляет покупать стихи господина Нередина. Никто никому не приставляет пистолет к голове и тому подобное. То есть, – быстро поправился он, – люди берут его книги абсолютно добровольно. Вы в своем докладе упоминали, что читатели у него совершенно разные, от горничных и студентов до великих княжон и царствующих особ. Как вы думаете, какие темы могут одинаково интересовать горничную, студента, княжну и, предположим, красивую молодую девушку? – Леон покосился на Наденьку, которая потупилась и стала накручивать на палец завиток волос. – Устройство мироздания? Политическое положение Греции? Может быть, анатомия лягушек или теория господина Дарвина? – На сей раз он смотрел уже на Жмыхова, который, как ему было известно, занимался на естественнонаучном факультете. – Нет и еще раз нет. Потому что столь разных людей могут одинаково затрагивать лишь те темы, которые волнуют человечество на протяжении всей его истории. Жизнь, смерть, любовь, – нараспев проговорил Валевский. – Это и только это. Вы спрашиваете, что особенного в процитированных строках? А я вам отвечу: там и не должно быть ничего особенного. Особенное каждый читатель находит для себя, а если не находит, имеет право сказать, что данные строки его не волнуют. Но сие не значит, что они не могут волновать кого-то другого. Вы понимаете, что я имею в виду?
Библиотекарь, задремавший было в своем кресле, поднял веки, и из-под них внезапно сверкнул, как лезвие кинжала, чрезвычайно внимательный взгляд. Однако никто его не заметил.
– Вы, кажется, пытаетесь доказать несостоятельность критики как таковой, – вывернулся Русалкин. Однако даже по лицу кузена он видел, что тот на стороне Валевского.
– Почему же? – удивился поляк. – Любой имеет право высказать свое мнение о прочитанном. Так же, как автор имеет право видеть любого вместе с его мнением, как говорят у нас в Польше, в белых тапках в сосновом ящике.
То ли от хлесткой метафоры, то ли просто от неожиданности Евгений поперхнулся и закашлялся басом.
– Признайтесь, вы поклонник Алексея Ивановича Нередина? – напрямик спросил Русалкин.
– Нет, – совершенно честно ответил Леон. – Боюсь, до сего дня его стихи и я существовали, так сказать, в разных плоскостях.