– «Кормить», «кормить», – передразнил Акимов. – Ломик зачем?
– Да тут вот корм есть, – пояснил Приходько, – запертый. Я хотел фомкой.
– А твой корм-то? – строго спросил лейтенант.
– Не мой – голубиный, – проворчал Санька, – чего ему сыреть-то, вредно же. А птички поклюют.
– Что ж это, твои, что ли?
– Не мои. Так, зашел…
Акимов, быстро оглядывая помещение, спросил:
– Скажи, Санька, а с утра кормил их кто? Как на твой глаз?
– На мой – вряд ли, Сергей Палыч, – авторитетно ответил Санька. – Кормушка с вечера выклеванная, и помет утренний не убран. Нет, не было тут никого. А вы чего, поджидать будете?
– Много будешь знать – скоро состаришься, – посулил Сергей. – Закончил, натуралист? Вот и топай отсюда. И не вздумай вечером наведаться, понял?
– Что, буза будет, Сергей Палыч? – вполголоса спросил Санька, поеживаясь.
– Давай-давай, иди своей дорогой. Нечего тут.
– Сергей Палыч, а голуби-то? – проскулил Санька.
Акимов с невольным умилением глядел на эту замурзанную физиономию, на которой привык видеть самые разнообразные выражения – от злобного упрямства до полного бешенства, – но такого Саньку он не видел никогда. Как будто изнутри освещенные, сияли злющие гляделки, собрались в уголках умиленные морщинки, как у добрых старичков. Он переводил глаза с неба, где кружили, как привязанные, птицы, на Акимова; губы подрагивали, как у обиженной, готовой разрыдаться девчонки.
«Вот что ему сказать, вот беда… Что не до того? Что, возможно, брать будем душегуба с пушкой, которому уже терять нечего, и бог знает, кто тут вообще выживет. А он, бедный, о комках перьев беспокоится…»
Подумал и сам смутился. И пообещал прямо и уверенно:
– Иди домой и ни о чем не беспокойся. Голубей в любом случае покормим.
– Клянетесь? – требовательно спросил Санька.
– Клянусь, – серьезно ответил Акимов, положив одну руку на лоб, другую – на сердце.
– Нет, так не пойдет, – заявил Приходько, – это по-блатному, так не надо.
– Тогда слово коммуниста.
Санька удовлетворенно кивнул – теперь верю.
Бумажка с печатью отделения, врученная предусмотрительным Остапчуком, спасла от немедленного четвертования мастером Семеном Ильичом:
– «…оказывал содействие в восстановлении социалистического правопорядка», – уяснил, морщась, потер свою язву. – Это, конечно, похвально, только ведь я тебя сегодня хотел за «хаузер», на место Воронова поставить.
– Так и поставьте, я же тут.
– Сдюжишь ли? Ну, ладно-ладно, чего трепаться, становись, попробуешь.
Сначала мудрено было на слишком умной машине, но потом Колька осмелел, да и мастер, в промежутках между язвительными замечаниями, подсказал много вещей, до которых сам Колька не додумался бы. Наконец пошло дело, детали из-под резца выходили как на продажу – комар носа не подточит.
– Отличная машина, не чета нашим! – не выдержал, восхитился Колька и тотчас прикусил язык.
– Поговори тут, – буркнул мастер, – машина репарационная, а на наших Победу выточили. Не будь наших, не было бы и этой. А ты вот, бестолковый, если подучишься, сделаешь нашу, но чтобы лучше этой была. Работай!
И Колька работал. Во-первых, было очень здорово, во-вторых, надо было отвлечься от мыслей о том, как там, на голубятне? Вдруг бандит раньше наведается, а там уже перестрелка? А может, вообще не придет, и брать его будут люди, не понимающие всего масштаба его подлости? Для них же все эти имена – Найденова, Ревякин – не более чем строка в акте вскрытия. И еще – Ворон.
Вспоминая о Матвее, Колька неизменно скрежетал зубами. Никто – и Палыч тоже – так и не рассказал, что за человек был Воронов, что за отец такой известный у него был. Еще некоторое время наведывались к общаге какие-то люди, старушенции и детишки, спрашивали Воронина, но на что он им – не говорили. Только один угрюмый товарищ лет пяти ответил прямо: «Сгущенки бы да маслица». Колька отослал его к Тамаре. Судя по ее покрасневшим, заплаканным глазам, они встретились и все решили полюбовно.
Пожарский был, когда описывали Матвеевы вещи в комнате, помнил, как удивился, что не оказалось там ничего лишнего и, уж конечно, денег. Чепуха всякая: часовые кишочки, инструменты, пара старых, довоенных еще газет и две фотографии. На одной – маленькой, затертой была запечатлена строгого вида очень красивая девица в белой пелерине и темном старомодном платье. На другой – Колька аж вздрогнул – был изображен знаменитый Тот Самый, полный георгиевский кавалер, герой, о котором слагали песни, чьи портреты украшали плакаты и который таинственно пропал, его имя было вымарано отовсюду. С ним, плечом к плечу, на табурете, стоял навытяжку маленький, но легко узнаваемый Матвей.
Вот оно что…
Колька глянул на Акимова, но Палыч, суровый, с каменным лицом, только чуть заметно головой покачал.
«Ничего, Матюха, ничего, – думал Колька, аккуратно обрабатывая очередную заготовку, – посчитаемся и за тебя, не сегодня, так завтра, не мы, так другие. Не уйдет от нас этот шакал».
Ну, а что это была за девчонка, на другом фото, – так и осталось тайной, ни фамилии ее, ни имени на карточке не было.