– Такие вот песни. Может быть, хватит?
В атмосфере трогательного взаимолюбия раздается вдруг твердый, но пьяный голос Николая Ивановича:
– Да уж! Надоело на хрен!
– Эх! Ну вот, – вздыхает хозяин, похоже довольный нетривиальным ответом.
В пространстве поминок происходят некоторые шевеления, и через пару минут под окнами останавливается такси. Николая Ивановича с поклонами и знаками почтения служащие выводят под руки и транспортируют все-таки домой, а не на кладбище.
После песен – истории, бойцы вспоминают минувшие дни, как Саш-Баш стоял, прижавшись лбом к стеклу, и на глазах становился тем, кем стал; как красавец Бутусов навещал с бутылкой портвейного вина, как пьяный Никиток на гастролях в гостинице уронил в баре бандюгановскую бутылку и Жора волочил его по гостиничному коридору, а в спину бандюган палил из нагана и почти попал…
Августовская ночь упала с размаху, и в ней желтые и красные. По дороге в Купчино тоска. Старый, библейский безумный Джордж говорит уныло. Старый, не библейский, но безумный я. Еще мы едем куда-то, и я рулю рулем. Старый, библейско-небиблейский безумный мир вокруг. Он тоже катит куда-то. Довожу Джорджа до черного пустыря. Друг открывает дверь, выкарабкивается, произносит:
– Ну ладненько. Ну пока. Ну счастливо. Ну свидимся. Ну да ладно, – и хромает прочь.
Песня Парижа
«И тогда погода испортилась. Несколько дней светило солнце, и я даже пытался загорать, развалившись на скамейке возле дворца Шайо с видом на талантливо эрегированный Тур Эффель. Затем натащило туч и стало холодно. А когда через несколько дней я стоял у могилы Моррисона на Пер-Лашез, разглядывая под бдительным оком девушки-полицейского всякие надписи на ближайшей от Джима усыпальнице, то вообще началась метель. Посреди метели казалось уместным прочитать строку рядом с могилой культового американца: „See you soon[2]. Николай из Кандалакши“. Но даже неожиданное ненастье не отменило того факта, что в Париже круглый год весна и поэтому хочется петь даже человеку, которому в силу возрастных изменений уже не так мешает жить основной инстинкт…»
Я пишу эти строки после долгого подъема под холодным дождем по рю Муфтар. Добравшись до Пляс-де-Контрэскарп, мне ничего не оставалось, как усесться на террасе прокуренной пивнушки и, скинув мокрую тужурку, изображать из себя Хемингуэя, пережидая дождь.
Не успел я добраться до Парижа и разместиться на улице полковника Молля, как позвонил с Монмартра соплеменник и сказал:
– Сегодня в клубе возле Опера играет Шевчук. Билет стоит тридцать евро. Может быть, сможешь провести за так?
Идея понравилась литературным сюжетом, и я набрал питерский номер Коли Медведева.
– Ты директор культурного центра, значит, всесильный человек. Сделай проходку на концерт Шевчука.
– Подожди. Ты ведь в Париже.
– И Шевчук в Париже сегодня поет.
– Оригинально! Тогда запиши номер его директора.
Звоню на мобильный. Слышу голос Тимошенко, представляя симметричное лицо настоящего джентльмена. Тот сперва удивляется, затем приглашает прийти.
Вечером на пустынной рю плотная русская толпа человек в триста. На входе стоят отставные боксеры. Как-то объясняюсь и провожу знакомых. В гардеробе за раздевание содрали 2,5 евро, но зато с бесплатным «бонжур, месье».
Подхожу к Шевчуку поздороваться.
– А ты что тут делаешь?
– Роман пишу.
– Прямо-таки Марсель Пруст!
Затем толпа набилась, и народный артист Юра запел, а русские запели вместе с ним. Такой энергичной задушевностью можно аккумуляторы заряжать. Девушки в зале рослые, с хорошими телами, вывезшие красоту без таможенных пошлин, а мужчины разные, но в основном при деньгах. Когда Шевчук отыграл, началась дискотека, полилось шампанское, и забегали гарсоны с устрицами.
Кирилл и Его Девушка зазвали на Монмартр, и, поднявшись по рю Лепик, мы уселись в кафе, где к нам присоединился местный Гастон с тонким профилем одухотворенного интеллектуала. Интересующийся русской душой и тем, как произошла наша рок-революция. Гастон пришел с томиком «Бесов» Федора Достоевского, что говорило о серьезности намерений. Пришлось рассказать вкратце, что мы пели и зачем.
– Oui! Oui![3] – с некоторым сомнением кивал француз.
Тут же Кирилл объявил о необходимости записать с Алексеем Хвостенко, Хвостом, одну песню. Фонограмма уже есть, и осталось только наложить голос. Я взял кассету и отправился на улицу полковника Молля репетировать, недоумевая – зачем мне в Париже записывать чужые песни, когда я и со своими до конца не разобрался? А затем, что делать мне здесь нечего – только петь. Да и всем нашим, кому удалось зацепиться за французский социализм и получить пенсион, остается только распевать.